– Зри и услышь меня –

Чтоб не на жизнь, а на века хватило. Я буду гордо говорить с тобой. Запоминай – слова, как та лепешка, В какую ты вцепился под полой, Какую съешь, губами все до крошки С ладони подобрав… Но съешь сперва, Что дам тебе. Допрежь смертей и пыток Рука простерлась, яростна, жива, А в ней – сухой пергамент, мертвый свиток. Исписан был с изнанки и с лица. И прочитал я: "ПЛАЧ, И СТОН, И ГОРЕ." Что, Мертвое опять увижу море?! Я не избегну своего конца, То знаю! Но зачем опять о муке? Избави мя от страха и стыда. Я поцелуями украсить руки Возлюбленной хочу! Ее уста – Устами заклеймить! Я помню, Боже, Что смертен я, что смертна и она. Зачем ты начертал на бычьей коже О скорби человечьей письмена?! Гром загремел. В округлом медном шлеме Пришелец тяжко на песок ступил. "Ты зверь еще. Ты проклинаешь Время. Ты счастье в лавке за обол купил. Вы, люди, убиваете друг друга. Земля сухая впитывает кровь. От тулова единого мне руки Протянуты – насилье и любовь. Хрипишь, врага ломая, нож – под ребра. И потным животом рабыню мнешь. На злые звезды щуришься недобро. На кремне точишь – снова! – ржавый нож… Се человек! Я думал, вы другие. Там, в небесах, когда сюда летел… А вы лежите здесь в крови, нагие, Хоть генофонд один у наших тел! Я вычислял прогноз: планета гнева, Планета горя, боли и тоски. О, где, равновеликие, о, где вы? Сжимаю шлемом гулкие виски. Язычники, отребье, обезьяны, Я так люблю, беспомощные, вас, Дерущихся, слепых, поющих, пьяных, Глядящих морем просоленных глаз, Орущих в родах, кротких перед смертью, С улыбками посмертных чистых лиц, И тянущих из моря рыбу – сетью, И пред кумиром падающих ниц… В вас – в каждом – есть такая зверья сила – Ни ядом, ни мечом ни истребить. Хоть мать меня небесная носила – Хочу жену земную полюбить. Хочу войти в горячечное лоно, Исторгнув свет, во тьме звезду зачать, Допрежь рыданий, прежде воплей, стонов Поставить яркой Радости печать! Воздам сполна за ваши злодеянья, Огнем Содомы ваш поражу, – Но посреди звериного страданья От самой светлой радости дрожу: Мужчиной – бить; и женщиной – томиться; Плодом – буравить клещи жарких чресл; Ребенком – от усталости валиться Среди игры; быть старцем, что воскрес От летаргии; и старухой в черном, С чахоткою меж высохших грудей, Что в пальцах мелет костяные четки, Считая, сколько лет осталось ей; И ветошью обвязанным солдатом, Чья ругань запеклась в проеме уст; И прокаженным нищим; и богатым, Чей дом назавтра будет гол и пуст… – И выбежит на ветер он палящий, Под ливни разрушенья и огня, И закричит, что мир ненастоящий, И проклянет небесного меня… Но я люблю вас! Я люблю вас, люди! Тебя, о человек Езекииль! Я улечу. Меня уже не будет. А только обо мне пребудет быль. Еще хлебнете мерзости и мрака. Еще летит по ветру мертвый пух. Но волком станет дикая собака, И арфу будет обнимать пастух. И к звездной красоте лицо поднимешь, По жизни плача странной и чужой, И камень, как любимую, обнимешь, Поскольку камень наделен душой, И бабье имя дашь звезде лиловой, Поскольку в мире все оживлено Сверкающим, веселым, горьким Словом – Да будет от меня тебе оно Не даром – а лепешкой подгорелой, Тем штопанным, застиранным тряпьем, Которым укрывал нагое тело В пожизненном страдании своем…" ………………………………………………… …И встал огонь – ночь до краев наполнил! И полетел с небес горячий град! Я, голову задрав, себя не помнил. Меж мной и небом не было преград. Жужжали звезды в волосах жуками. Планеты сладким молоком текли. Но дальше, дальше уходило пламя Спиралодиска – с высохшей земли. И я упал! Сухой живот пустыни Живот ожег мне твердой пустотой. Звенела ночь. Я был один отныне – Сам себе царь и сам себе святой. Сам себе Бог и сам себе держава. Сам себе счастье. Сам себе беда. И я заплакал ненасытно, жадно, О том, чего не будет Никогда. ФРЕСКА ДЕСЯТАЯ. СВЕЧИ И ФАКЕЛЫ ДОЖДАЛАСЬ. МАГДАЛИНА Вот грязь. Вот таз. Гнездовье тряпки – виссон исподний издрала… Убитой птицы крючья-лапки на голом животе стола. Рубить капусту – нету тяпки. Я кулаками сок давила. Я черное кидала мыло в ведро. Я слезы пролила. Всю жизнь ждала гостей высоких, а перли нищие гурьбой. Им, как Тебе, я мыла ноги. Им – чайник – на огонь – трубой. Чтоб, как о медь, ладони грея с морозу, с ветру – об меня, – Бедняги, упаслись скорее от Преисподнего огня. Да, праздник нынче. Надо вымыть придел, где грубые столы. Бутыли ставлю. Грех не выпить за то, что Ты пришел из мглы. Ты шубу скидывай. Гребенкой я расчешу ее испод. Твою я ногу, как ребенка, беру, босую, плачу тонко, Качаю в лодке рук и вод. И я, меж нищими – любила их всех!.. весь гулкий сброд, сарынь!.. – Леплю губами: до могилы меня, мой Боже, не покинь. Лягушкой на полу пластая плеча и волоса в меду, – Тебя собою обмотаю, в посмертье – пряжей пропряду. ЛЮБОВЬ СРЕДИ КАМНЕЙ Ничего я не вспомню из горестной жизни, Многогрешной, дурной, изъязвленной, Кроме моря соленого: брызни же, брызни В голый лоб, сединой опаленный. Юность печень мне грызла. И тело сверкало, Будто розовый жемчуг в рапане. Все отверстия морю оно открывало. Прожигало все драные ткани. Он поэт был. А может, лоза винограда. Может, рыба – кефаль, серебрянка. Может, был он глоток винно-сладкого яда, Был монетою ржавой чеканки – Я забыла!.. А помню, как, ноги раскинув, Я слоилась под ним лепестками, И каменья кололи горячую спину, И шуршали, дымясь, под локтями; Как укромная роза, слепая, сырая, Расцветала – и, влажно алея, В губы тыкалась тьмой Магдалинина рая… Ни о чем, ни о чем не жалею, А о том, что дала обонять ему – мало, Обрывать лепестки – запретила… Сыро, влажно и больно, и острое жало Соль и золото резко пронзило… Соль и золото!.. – губы, соленые, с кровью, Золотые глаза – от свеченья Дикой пляски, что важно зовется – любовью… Дымной крови – на камни – теченье… Ветер, голый и старый, седой, задыхальный, Под ребро мне вошел, под брюшину, И звон моря, веселый, тяжелый, кандальный, Пел про первого в жизни мужчину… И сидела на камне горячечном змейка, Изумрудом и златом пылала Ее спинка… – таких… не убей!.. пожалей-ка!.. – Клеопатра на грудь себе клала… Озиралась, и бусины глазок горели, Будто смерть – не вблизи, за камнями, Будто жизнь – скорлупою яйца, колыбелью, Просоленными, жаркими днями… Так сидела и грелась она, животинка, Под ударами солнечных сабель… Мы сплетались, стонали… а помню ту спинку, Всю в разводах от звездчатых капель, С бирюзою узора, с восточною вязью, Изумрудную, злую, златую… …Жизнь потом, о, потом брызнет кровью и грязью. А сейчас – дай, тебя поцелую. Я, рабыня, – и имя твое не узнала. То ль Увидий. А может, Обидий. Наплевать. Ноги я пред тобой раздвигала. Запекала в костре тебе мидий. Ты, смешной, старый нищий, куплю тебе хлеба. Вместе девство мое мы оплачем. Вместе, бедные, вперимся в жгучее небо, В поцелуе сожжемся горячем. Нищий ты, я нища. Мы на камнях распяты. Мы скатились с них в синюю влагу. …Боже, мы не любовники. Мы два солдата. Мы две ярких звезды в подреберье заката. Мы два глаза той-змейки-бедняги. ВОЛОДЯ ПИШЕТ ЭТЮД ТЮРЬМЫ КОНСЬЕРЖЕРИ Сказочные башенки, черные с золотом… Коркою дынною – выгнулся мост… Время над нами занесено – молотом, А щетина кисти твоей полна казнящих звезд. То ты морковной, то ты брусничной, То – веронезской лазури зачерпнешь… Время застукало нас с поличным. Туча – рубаха, а Сена – нож. Высверк и выблеск! Выпад, еще выпад. Кисть – это шпага. Где д'Артаньян?!.. – Русский художник, ты слепящим снегом выпал На жаркую Францию, в дым от Солнца пьян! А Солнце – от красок бесстыдно опьянело. Так пляшете, два пьянчужки, на мосту. А я закрываю живым своим телом Ту – запредельную – без цвета – пустоту. Я слышу ее звон… – а губы твои близко! Я чую эту пропасть… – гляди сюда, смотри! – Париж к тебе ластится зеленоглазой киской, А через Реку – тюрьма Консьержери! Рисуй ее, рисуй. Сколь дрожало народу В черепашьих стенах, в паучьих сетях Ржавых решеток – сколь душ не знало броду В огне приговоров, в пожизненных слезах… Рисуй ее, рисуй. Королев здесь казнили. Здесь тыкали пикою в бока королям. Рисуй! Время гонит нас. Спина твоя в мыле. Настанет час – поклонимся снежным полям. Наступит день – под ветром, визжащим пилою, Падем на колени пред Зимней Звездой… Рисуй Консьержери. Все уходит в былое. Рисуй, пока счастливый, пока молодой. Пока мы вдвоем летаем в Париже Русскими чайками, чьи в краске крыла, Пока в кабачках мы друг в друга дышим Сладостью и солью смеха и тепла, Пока мы целуемся ежеминутно, Кормя французят любовью – задарма, Пока нас не ждет на Родине беспутной Копотная, птичья, чугунная тюрьма. СВЕЧИ В НОТР-ДАМ Чужие, большие и белые свечи, Чужая соборная тьма. …Какие вы белые, будто бы плечи Красавиц, сошедших с ума. Вы бьете в лицо мне. Под дых. В подбородок. Клеймите вы щеки и лоб Сезонки, поденки из сонма уродок, Что выродил русский сугроб. Царю Артаксерксу я не повинилась. Давиду-царю – не сдалась. И царь Соломон, чьей женою блазнилось Мне стать, – не втоптал меня в грязь. Меня не убили с детьми бедной Риццы. И то не меня, не меня Волок Самарянин от Волги до Ниццы, В рот тыча горбушку огня. Расстрельная ночь не ночнее родильных; Зачатье – в Зачатьевском; смерть – У Фрола и Лавра. Парижей могильных Уймись, краснотелая медь. Католики в лбы двоеперстье втыкают. Чесночный храпит гугенот. Мне птицы по четкам снегов нагадают, Когда мое счастье пройдет. По четкам горчайших березовых почек, По четкам собачьих когтей… О свечи! Из чрева не выпущу дочек, И зрю в облаках сыновей. Вы белые, жирные, сладкие свечи, Вы медом и салом, смолой, Вы солодом, сливками, солью – далече – От Сахарно-Снежной, Святой, Великой земли, где великие звезды – Мальками в полярной бадье. О свечи, пылайте, как граф Калиостро, Прожегший до дна бытие. Прожгите живот мой в порезах и шрамах, Омойте сполохами грудь. Стою в Нотр-Дам. Я бродяжка, не дама. На жемчуга связку – взглянуть На светлой картине – поверх моей бедной, Шальной и седой головы: Родильное ложе, таз яркий и медный, Кувшин, полотенце, волхвы На корточках, на четвереньках смеются, Суют в пеленах червячку – Златые орехи, сребряные блюдца, Из рюмочек пьют коньячку… И низка жемчужная, снежная низка – На шее родильницы – хлесь Меня по зрачкам! …Лупоглазая киска, Все счастие – ныне и здесь. Все счастие – ныне, вовеки и присно, В трещанье лучинок Нотр-Дам. …Дай Сына мне, дай в угасающей жизни – И я Тебе душу отдам. БАРЖА С КАРТОШКОЙ. 1946 ГОД Нет для писания войны ни масла, ни глотка, ни крошки… По дегтю северной волны – баржа с прогнившею картошкой. Клешнями уцепив штурвал, следя огни на стылой суше, Отец не плакал – он давал слезам затечь обратно в душу. Моряцкий стаж, не подкачай! Художник, он глядит угрюмо. И горек невский черный чай у рта задраенного трюма. Баржу с картошкой он ведет не по фарватеру и створу – Во тьму, где молится народ войной увенчанному вору. Где варят детям желатин. Где золотом – за слиток масла. Где жизнью пахнет керосин, а смех – трисвят и триедин, Хоть радость – фитилем погасла! Где смерть – не таинство, а быт. Где за проржавленное сало Мужик на Карповке убит. И где ничто не воскресало. Баржа с картошкою, вперед! Обветренные скулы красны. Он был фрунжак – он доведет. Хоть кто-нибудь – да не умрет. Хоть кто-нибудь – да не погаснет. Накормит сытно он братву. Парной мундир сдерут ногтями. И не во сне, а наяву мешок картошки он притянет В академический подвал и на чердак, где топят печку Подрамником! Где целовал натурщицу – худую свечку! Рогожа драная, шерстись! Шершаво на пол сыпьтесь, клубни! И станет прожитая жизнь безвыходней и неприступней. И станет будущая боль громадным, грубым Настоящим – Щепотью, где замерзла соль, ножом – заморышем ледащим, Друзьями, что в виду холста над паром жадно греют руки, И Радостью, когда чиста душа – вне сытости и муки. *** История – кровь меж завьюженных шпал. Владыке рабы его кланялись в пояс! А там, на вокзале прогорклом, стоял Товарный, забитый соломою поезд. До Мурманска ехали, там – кораблем. Он щепкой висел в Ледовитом, огромном… “Ну что же, ребята!” – “А коли помрем?..” “Но прежде на славу построим хоромы!..” Мороз в корабельные щели проник, Хоть их дымом пахнущей паклей забили. И Маточкин Шар назывался пролив, Который в слезах они так материли… И все это были НАРОДА ВРАГИ – Пред ликом голодным седого Простора, Пред нимбом серебряным светлой пурги, Объемлющей равно начдива и вора. И плотник глазастый, с усами Христа, Блевал прямо на пол железного трюма. И новая жизнь поднималась, чиста, Над Новой Землею, глядящей угрюмо. ПРОРОК Лицо порезано ножами Времени. Власы посыпаны крутою солью. Спина горбатая — тяжеле бремени. Не разрешиться живою болью. Та боль — утробная. Та боль — расейская. Стоит старик огромным заревом Над забайкальскою, над енисейскою, над вычегодскою земною заметью. Стоит старик! Спина — горбатая. Власы — серебряны. Глаза — раскрытые. А перед ним — вся жизнь проклятая, вся упованная, непозабытая. Все стуки заполночь. Котомки рваные. Репейник проволок. Кирпич размолотый. Глаза и волосы — уже стеклянные — друзей, во рву ночном лежащих — золотом. Раскинешь крылья ты — а под лопатками — под старым ватником — одно сияние… В кармане — сахар: собакам — сладкое. Живому требуется подаяние. И в чахлом ватнике, через подъезда вонь, ты сторожить идешь страну огромную – Гудки фабричные над белой головой, да речи тронные, да мысли темные, Да магазинные врата дурманные, да лица липкие — сытее сытого, Да хлебы ржавые да деревянные, талоны, голодом насквозь пробитые, Да бары, доверху набиты молодью — как в бочке сельдяной!.. – да в тряпках радужных, Да гул очередей, где потно — походя — о наших мертвых, о наших раненых, О наших храмах, где — склады картофеля! О наших залах, где — кумач молитвенный! О нашей правде, что — давно растоптана, но все живет — в петле, в грязи, под бритвою… И сам, пацан еще — с седыми нитями, – горбатясь, он глядит — глядит в суть самую… ПРОРОК, ВОССТАНЬ И ВИЖДЬ! Тобой хранимые. Перед вершиною — и перед ямою. ОСЕННЯЯ ГРЯЗЬ. ИДУТ КРЕСТИТЬ РЕБЕНКА Подлодками уходят боты Во грязь родимую, тугую. Такая жизнь: свали заботу, Ан волокут уже другую. Старуха – сжата рта подкова – Несет комок смертельно белый. Твердят: вначале было Слово. Нет! – крик ребячий – без предела. Горит листва под сапогами. Идут ветра машинным гулом. Внезапно церковь, будто пламя, На крутосклоне полыхнула! Комок орет и руки тянет. Авось уснет, глотнув кагора!.. А жизнь прейдет, но не престанет Среди осеннего простора. А за суровою старухой, Несущей внучку, как икону, – Как два голубоглазых духа – Отец и мать новорожденной. Они не знают, что там будет. Нагое небо хлещут ветки. Они идут, простые люди, Чтоб соблюсти обычай предков. Молодка в оренбургской шали, Чьи скулам – сурика не надо, Все молится, чтоб не дышали Дожди на плачущее чадо. Чтоб молоко в грудях пребыло. Чтобы еще родились дети. Чтоб мужа до конца любила. Чтоб мама пожила на свете. Чтоб на бугре, в веселом храме, Для дочки таинство свершили… А осень возжигала пламя, Чтоб мы в огне — до Снега – жили. СТАРУХА В КРАСНОМ ХАЛАТЕ. ПАЛАТА РЕМИССИИ Глаза ее запали. Рука ее худа – На рваном одеяле – Костистая звезда. Бессмертная старуха! Напялишь ты стократ – И в войны, и в разруху – Кровавый свой халат. Над выдохами пьяни, Над шприцами сестер – Ты – Анною Маньяни – Горишь, седой костер. Ты в жизни все видала. Жесть миски губы жжет. Мышиным одеялом Согреешь свой живот. Ты знаешь все морозы. Ты на досках спала, Где застывали слезы, Душа – торосом шла. Где плыли пальцы гноем. Где выбит на щеках Киркою ледяною Покорный рабий страх… О, не ожесточайся! Тебя уж не убьют – Остылым светит чаем Последний твой приют. Так в процедурной вколют Забвенье в сгиб руки – Опять приснится поле, Где жар и васильки… И ты в халате красном, Суглоба и страшна – О как же ты прекрасна И как же ты сильна На том больничном пире, Где лязганье зубов, В больном безумном мире, Где ты одна – любовь – Мосластая старуха С лицом, как головня, Чья прядь за мертвым ухом Жжет языком огня, Чей взор, тяжел и светел, Проходит сквозь людей, Как выстрелами – ветер По спинам площадей! Прости меня, родная, Что я живу, дышу, Что ужаса не знаю, Пощады не прошу, Что не тугую кашу В палате душной ем, Что мир еще не страшен, Что ты одна совсем. *** Прощай, милый! Я была тебе Божья Матерь. За свежей могилой Расстелешь на земле белую скатерть. И все поставишь богато – Рюмки крови и хлебы плоти, А я мир твой щедрый, проклятый Окрещу крылом – птица в полете. СУМАСШЕДШИЙ ДОМ Устав от всех газет, промасленных едою, Запретной правоты, согласного вранья, От старости, что, рот намазав, молодою Прикинется, визжа: еще красотка – я!.. – От ветра серого, что наземь валит тело, От запаха беды, шибающего в нос, – Душа спастись в лечебнице хотела! Врачам – лечь под ноги, как пес! Художник, век не кормленый, не спавший. Малюющий кровавые холсты. Живущий – или – без вести пропавший – За лестничною клеткой черноты, Все прячущий, что невозможно спрятать – За печью – под кроватью – в кладовой – Художник, так привыкший быть проклятым! В больнице отдохни, пока живой. И, слава Богу, здесь живые лица: Пиши ее, что, вырвав из петли, Не дав прощеным сном темно забыться, В сыром такси сюда приволокли; А вот, гляди, – небрит, страшнее зэка, Округ горящих глаз – слепая синева, – Хотел, чтоб приняли его за человека, Да человечьи позабыл слова! А этот? – Вобла, пистолет, мальчонка, От внутривенного – дрожащий, как свеча, Крича: "Отбили, гады, все печенки!.." – И сестринского ищущий плеча, – Гудящая, кипящая палата, Палата номер шесть и номер пять! Художник, вот – натура и расплата: Не умереть. Не сдрейфить. Написать. На плохо загрунтованном картоне. На выцветшей казенной простыне. Как в задыханье – при смерти – в погоне – Покуда кисть не в кулаке – в огне! И ты, отец мой, зубы сжав больные, Писал их всех – святых и дорогих – Пока всходили нимбы ледяные У мокрых щек, у жарких лбов нагих! И знал ты: эта казнь – летописанье – Тебе в такое царствие дана, Где Времени безумному названье Даст только Вечность старая одна. МАНИТА И ВИТЯ А там? – Корява, как коряга, а профиль – траурный гранит, Над сундуком горбатой скрягой Манита гневная сидит. Манита, скольких ты манила! По флэтам, хазам, мастерским – Была отверженная сила в тех, кто тобою был любим. А ты? Летела плоть халата. Ветра грудей твоих текли. Пила! Курила! А расплата – холсты длиною в пол-Земли. На тех холстах ты бушевала ночною водкой синих глаз! На тех холстах ты целовала лимон ладони – в первый раз… На тех холстах ты умирала: разрежьте хлебный мой живот! На тех холстах ты воскресала – волос гудящий самолет… Художницей – худой доскою – на тех холстах бесилась ты Кухонной, газовой тоскою, горелой коркой немоты! Миры лепила мастихином, ножом вонючим сельдяным! И, словно в малярии — хину, ты – кольцевой, овечий дым Глотала! Гордая Манита! Ты – страсть лакала из горла! Ты – сумасшествию открыта ветра назад уже была. Ты двери вышибала грудью, себя впечатывая в мир. И ты в больницу вышла – в люди – в халате, полном ярких дыр. И грозовая папироса, откуда конопляный дым, Плывет, гудит, чадит без спросу над тициановым седым Пучком… А в гости к ней в палату приходит – заполночь всегда – Художник, маленький, патлатый, такой заросший, что – беда. О чем, безумные, болтают? О чем, счастливые, поют? Как любят… Как тревожно знают, что за могилой узнают… Манита и кудлатый Витя, два напроказивших мальца, – Курите, милые, глядите в костер бессонного лица! Тебя, художник, мордовали не до буранных лагерей – Твои собратья убивали веселых Божьих Матерей. Ты спирт ценил превыше жизни – за утешение его. Венеру мастихином счистил – под корень так косарь – жнитво. Нагая, плотная, живая – все запахи, весь снежный свет – Она лежала, оживая! И вот ее навеки нет. Зачем железному подряду ее трепещущая плоть И скинутые прочь наряды, и локоть, теплый, как ломоть?! И, Витька, сумасшедший, Витя, ее счищая и скребя, Орал, рыдая:

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: