Локомотив
Я калечил других, оттого что был взглядом колюч, И всклокочен, как демон, и склочен не по годам. Оттого что в памяти запертое на ключ Никому глядеть не давал да и впредь не дам. Я калечил других, оттого что лечить не умел Хоть, признаться, и тщетно желал научиться — встарь. Но тем ярче для них представлял собою пример — Чем прочнее крепчал, закаляясь в живую сталь. Я крепчал и кричал — многострунно, как менестрель; И слезами друзей — освежал, охрипая, рот. Мне хотелось вперёд — безусловно, как можно быстрей, И от этого — всё, что горело, пускалось в ход. В топку то я швырял, что обугливалось до костей, Непременно меня, беспокойного, обогатив Беспримерным всесилием все покидать ряды. Вон из каждого, вон!.. Знай вперёд!.. Я не видел стен, Сталенея в осатанелый локомотив, И подобно ему же горький отхаркивал дым. А когда у меня иных не осталось средств Бросил душу свою я в жадную пасть печи. И рванул-то сразу, раз в тысячу более резв; Дым шёл горлом теперь и настолько ж сильнее горчил… Тем стремительней гнал я, чем жарче горела душа, Чем страшнее ревела и билась в огне срамном. Нёсся так, что земной, лишь Солнцу подвластный, шар Под гремящими рельсами рьяно ходил ходуном. Только даже то, что стоит во главе угла, Хоть и славно пылает — да скоро. И дело худо. Вот и душенька бедная выгорела дотла, Словно храм деревянный, словно вспыхнувший хутор. На путях в никуда ты движенью не встретишь помех — Особливо, когда пролегают пути по наклонным. Я, ещё по инерции пару вёрст отгремев, Стал на месте, которое мне обернулось лобным. Будто я для того в измождённую почву врос, Чтоб судили меня — те, кому исправно служил. Те, что нынче снаружи шумели, толпясь вразброс, Оттого что желали привычного стука колёс… Изнутри им вторила совесть, мой пассажир. Всё же вскоре те, кто судачил, — поразбрелись По домам и делам. Совесть сгинула гостем непрошеным. Я остался пустеть, становясь отрешенно-землист, Отгремевший состав, осуждённый дремать заброшенным… Так дремлю и поныне, вымученно-дремуч, Всё прочнее сродняясь с бездвижностью с каждым годом. А во мне — ни души. Ни с того, что я заперт на ключ… Просто некому боле бродить по замшелым вагонам.Ангел на игле
I Золотому Ангелу шепчет Небесный на ухо, Подле него, неподвижного, над панорамой паря: «Чудится, будто Петровская зашита столица наглухо В погребальный мешок беспросветного января». Лик опустил страдальчески, в линии улиц вглядываясь, Избороздивших морщинами мертвенность города страшную. «Где твоего заступничества, брат златокрылый, — клятвенность? Что с твоей сталось вотчиной? — именем Отчим спрашиваю!..» Но, на своей высокой сидя игле, Слова не молвит Хранитель столицы северной: Скорбному небу взор вверяя рассеянный, Немо он тонет в надленинградской мгле, Тонет в ладанном плаче живого брата — Столь безутешен подле парящий брат… Ночь. Два неравных Ангела: нерв и злато. Выше — лишь звёзды. Ниже — лишь Ленинград. II Заживо запелёнана тишью столица сажевой; Рвётся из города в звёздную рябь шпиля поблекший шип. Ангел молчит на его острие, точно на кол посаженный, Золотом плоти, как Ленинград, в плен мешковины зашит. Братец-то стонет вокруг него, высь кругами расчерчивая, Реет над градом, который вмёрз в адовый круг кольца. Тянется времени нерв вороной, словно нить гуттаперчевая; Нервный Ангел верен себе: не поднимает лица, Рвано рыдая рьяной пургой в крыши. Парализован Город внизу. Город манит его зорким беззвонным зовом. Рушится камнем горячая плоть в омут столицы северной. Ангел в городе. Тот поглотил страсть его — толщею серой. Ангел видит Град изнутри. Видит бескровные улицы, Те, по которым когда-то текла жизнь неизбывным движением. Тычется в стёкла ослепших домов здраво-настойчивой умницей, Вздорно осмеян собственным в них отражением. Слепы дома так, что Сын Высоты видит их тусклыми склепами; Слепы, словно из глины сна Смертью самою слеплены. Только вот этот один, угловой, в пару других шириной, Манит его огоньком нутряным, искрою — тёплой, шальной. Бабочкой Ангел летит на огонь, что заприметил в окне; Телом к разбитому льнёт стеклу, крылья кромсая в кровь. В комнате — стол. У стены — кровать. Печь пылает, как нерв. Женщина-призрак ломает стул, чтоб отопить кров. Зло исступлён истопницын труд. Мечется пара рук, Серых, что ветки иссохшие, рук. Пламя, полней пылай!.. Наледь паркета, кровать у стены. Девочка-полутруп Взором зелёным грызет потолок. Кашель раскрошен в лай. Ангел-то смотрит за часом час, чуть не лишаясь чувств, Тело изранив битым стеклом, душу же — тем, что глядел. Думает, бедный: «Как воздух чёрств!.. Точно не докричусь». Над Ленинградом — блокадная ночь. Скоро — блокадный день. Женщина, ветками рук дрожа, падает грудью на стол; В зеве печурки кровавым цветком теплится жизнь ещё. Женщине страшно: у самой стены дочь на кровати — пластом. Женщина видит её глаза и худобу щёк. Женщине страшно: немеет рот, сердце звенит, как гонг; Зверем несётся к полкам она, книги сгребает с них… Обезобложенный Пушкин — в огонь, голый Гоголь — в огонь; Лермонтов — следом, товарищей потеснив.