явлений литературы нашей, если они казались ему достойными внимания. Это

беспримерное сохранение в гармонии душевных сил придает последним письмам

его высокую цену. Но он в скором времени принужден был покинуть и карандаш

свой, и свою машинку, которыми до сих пор пользовался для переписки: она

продолжалась не его рукою, а только с его слов, им диктованных. Первое из этих

писем касается Екатерины Андреевны, жены Карамзина, особы, бывшей для

Жуковского, как и для всех знавших ее, существом высшего достоинства.

"Благодарю вас всем сердцем, -- говорит он в письме 24 октября (стар, ст.) 1851

года, -- за два письма ваших. Я бы отвечал немедленно на первое, которое глубоко

поразило меня известием о нашей общей утрате; но я был в это время увлечен

пошлою прозою переборки на другую квартиру. Не буду об этом ничего говорить

теперь: завтра буду писать к самим Карамзиным; а вас только благодарю за то,

что вы своим письмом мне дали так живо присутствовать на этом пиршестве

погребения. Нет ничего торжественнее и умилительнее этих проводов на тот свет

души, умилившей здешний свет своею чистою жизнью. Каков новый удар для

бедного Вяземского! Надо благодарить Бога, что это случилось после его отъезда.

В Петербурге удар этот слишком бы сильно отозвался в его сердце. Он теперь в

Париже. Я еще оттуда не имею прямого о нем известия, но слышу, что ему

вообще лучше. А вы держитесь постоянно вашего благого намерения писать ко

мне каждое 1-е и 15-е число месяца. Уведомляйте меня о том, что у вас и с вами

делается. Это будет отрадно мне, слепому. Мой глаз совсем не выздоравливает.

Вероятно, что это пошло на целую зиму".

Едва прошло две недели, как Жуковский в новом письме предается новым

предположениям касательно занятий своих и переезда в отечество: так владела им

сила духа. 7 ноября (стар, ст.) 1851 он писал: "За месяц или за полтора перед этим

был у меня ваш приятель Коссович. Он мне очень понравился. Я сообщил ему мое

желание иметь образованного классически русского, который бы мог со мною

заняться составлением домашнего предварительного курса учения по моей

методе, отчасти вам известной. Коссович назвал мне Бартенева, кандидата

Московского университета. Не знаете ли вы и не можете ль осведомиться о сем

Бартеневе? Иль не знаете ль кого из воспитанников Педагогического института,

способного, классически образованного и достаточно восприимчивого, чтобы

постигнуть мою мысль, которой исполнение могло бы сделаться полезным не

одним моим детям, но и отечеству в семейственном воспитании? От княгини

Вяземской я получил письмо из Парижа. Вяземский мрачен, но, к счастью, дело

не так дурно, как я воображал. Вяземскому не сидится на месте. Он бы хотел

покинуть Париж и переехать ко мне в Баден. Но этому и я противлюсь: Баден

пуст и скучен, а я полуслепой не буду ему полезен -- и гроб его дочери, здесь

погребенной, не поможет мне развеселить его. Я зову его в Баден на апрель месяц

{Странное обстоятельство. Он за полгода назначает другу срок прибытия к себе --

а этот апрель был сроком его земной жизни: Жуковский скончался 12 апреля

(стар, ст.) 1852 года. -- П. П.}; сам же, слепой или зрячий, с первою возможностью

в мае отправлюсь в Россию".

В письме Жуковского, присланном ровно через двадцать дней после

предыдущего, есть мысли, которые должны быть сохранены для потомства как

завет мудреца. "В продолжение моей десятилетней заграничной жизни я узнал по

опыту, что можно любить поэзию, не заботясь ни о какой известности, ни даже о

участии тех, чье одобрение дорого. Они имеют большую прелесть; но сладость

поэтического создания сама себе награда. Благодарю вас за доставление стихов

Майкова. Я прочитал их с величайшим удовольствием. Майков имеет истинный

поэтический талант. Я не читал его других произведений. Слышу, что он еще

молод. Следовательно, перед ним может лежать еще долгий путь. Дай Бог ему

приобресть взгляд на жизнь с высокой точки, то есть быть тем поэтом, о котором

я говорю в моем письме к Гоголю, и избежать того эпикуреизма, который заразил

поэтов и осквернил поэзию нашего времени. Глаза мои все еще в том же

положении. Об Вяземском не могу ничего сказать вам нового".

Чем ближе наступало время, в которое суждено было нашему поэту вдруг

окончить все так неизменно и так сладко занимавшее его целую жизнь, тем

заметнее обращались мысли его к судьбе русской литературы и тем чаще

вспоминал он в письмах о литераторах русских. Всегда оживлялась душа его

непритворною радостью при появлении нового таланта в отечестве: так он чужд

был самой тени опасения сов-местничества, а тем менее чувства, похожего на

зависть. В новых успехах искусства он видел распространение общей пользы,

благотворное влияние на нравы и ступени к славе отечества. Никто искреннее его

не любил Карамзина, Крылова, Батюшкова, Пушкина и Гоголя. В последние

месяцы жизни своей он так заботился о распространении верных, чистых начал в

литературе, как будто защищал только что начатое им поприще, как будто

жизнью своею и своими творениями не успел еще утвердить незыблемой истины.

В письме 7 декабря (стар, ст.) 1851 года он, между прочим, пишет: "Не знаете ли

чего о Гоголе? Он для меня пропал. Я бы давно к нему писал, но не знаю, куда к

нему писать. Говорят, что он кончил вторую часть "Мертвых душ" и что это

чудесно хорошо. Если будет напечатано, пришлите немедленно. Скажите от меня

Майкову, что он с своим прекрасным талантом может начать разряд новых

русских поэтов, служащих высшей правде, а не материальной чувственности.

Пускай он возьмет себе за образец Шекспира, Данте, а из древних Гомера и

Софокла. Пускай напитается историею и знанием природы и более всего знанием

Руси, той Руси, которую нам создала ее история, Руси богатой будущим, не той

Руси, которую выдумывают нам поклонники безумных доктрин нашего времени,

но Руси самодержавной, Руси христианской -- и пускай, скопив это сокровище

знаний, это сокровище материалов для поэзии, пускай проникнет свою душу

святынею христианства, без которой наши знания не имеют цели и всякая поэзия

не иное что, как жалкое сибаритство -- русалка, убийственно щекочущая душу.

Таково мое завещание молодому поэту. Если он с презрением оттолкнет от себя

тенденции, оскверняющие поэзию и вообще литературу нашего времени, то он с

своим талантом совершит вполне назначение поэта. Но довольно. Чтобы

заплатить вам чем-нибудь за ваши хлопоты, посылаю вам новые мои стихи,

биографию Лебедя, которого я знавал во время оно в Царском Селе. Об нем я

вспомнил, увидя в Бадене великую княгиню Марию Николаевну, которая была

для меня явлением Руси на чужой стороне. Мне хотелось просто написать

картину Лебедя в стихах, дабы моя дочка их выучила наизусть; но вышел не

простой Лебедь. Посылаю его вам. Может быть, в его стихотворной биографии

вы найдете ту же старческую хилость се автора, какою страдал описанный им

Лебедь. Во всяком случае, прошу принять благосклонно эту лепту вдовицы".

XXXI

Следующее письмо представляет две чрезвычайно замечательные черты.

Одна из них должна быть сохранена как лучшее свидетельство самой

бескорыстной любви Жуковского к поэзии, любви, которая очистила душу его от

всякого самолюбия и заставила его признавать пользу в такой критике, на

которую мог бы он по всем правам не обращать и внимания, -- обстоятельство,

поучительное для молодого поколения литераторов. Эта черта одна может

объяснить многое в блестящих успехах, в которых, конечно, нельзя отказать


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: