«Столько голов забили, прямо тошно», — сказал мастер в раздевалке, где застойный воздух чуть не бил по лицу, и немного погодя он уже выскочил в уборную, чтобы содержимое желудка — молоко — покинуло его, а самому голову прижать к холодному кафелю, какового кафеля прикосновение как рукой снимает, как рукой! — и, придя в себя и заглянув в унитаз, воскликнуть: «Как классно пенится! Как снеженика!» — «Не будем, однако, забывать и красное вино», — ядовито сказал господин Чучу. Габор Качо — который, чувствуя, что нападающие его не очень-то любят, да и он не любил их, — процедил сквозь зубы: «Мало. — (Имеется в виду: мало 8 забитых голов!) — Не отметят!» Господин Чучу, как обычно, «завелся» и послал секретаря комсомольской организации к такой-то матери. Мастер тоже побледнел (хотя у него за этот интервал времени причины могли быть двоякими), но присутствия его духа еще хватило настолько чтобы обнять господина Чучу и таким движением, которое едва ли кому-то будет неприятно, погладить господина Чучу по лицу: «Спокойно, голубчик мой. И правда, мало». Господин Ичи мрачно молчал.

— — — — —

Позади остались растущие, как грибы, дома, уже давно смеркалось; коварно и неудержимо, как наводнение, распространялась темнота, и он, держа мешок с формой в руке, с медленно рассеивающейся грустью в сердце, вышел из автобуса (на остановку раньше, чем «нужно» и «рекомендуется» — если рассчитывать геометрически) и направился вверх по проспекту А., когда встретил господина Шандора, поэта. Поэт курил и с привычной любезностью предложил мастеру советскую конфету, карамель «Северянка», от которой молодой мастер, однако, сославшись на состояние своих зубов, с благодарностью отказался. (Как разболелись зубы! Как будто у мастера болел нос. Целыми днями слонялся он по комнате, как сонная муха. А ведь была весна, чудесная весна: зелень появлялась, сквозь нее пробивалась желтизна, лиловость и краснота. Все это так поэтично. [По-моему, по крайней мере. — Э.]Но он только слонялся целыми днями. Мало того. Садился на стул, наклонялся вперед, подпирал щеку рукой и читал. И сколько! За три дня семнадцать страниц газетных статей господина Чата. Семнадцать! Но ведь ему так понравилось!..) Они вместе тяжело поднимались в гору! Поскольку мастер пребывал в задумчивом, чувствительном состоянии, они не проронили ни слова; что крайне жаль, если подходить чисто с ист. — лит. позиции; о чем я и сожалел. Однако вскоре дикий собачий лай встряхнул их заторможенную прогулку. Мастер испугался, перед лицом чего господин Шандор оказался лицом к лицу с двумя зверюгами. Это были великолепные животные, мускулистые, сильные, молодые, белизна зубов вызывающе блестела. Мастер сказал с меланхолией, потопленной в волнении: «Какие пруссаки!» Господин Шандор смотрел на собак, те постепенно затихли, двигаться двигались, но пасти оставались закрытыми. Господин Шандор, теребя новый мундштук и обратив на него неземной взгляд, сказал так: «Когда же мы станем такими прекрасными собаками?» Мастер тогда хорошенько пригляделся к собакам, и на это ему тоже пришла в голову мысль: «Когда же мы станем такими прекрасными собаками?» Прислушиваясь друг к другу, они шли дальше, и когда они дошли до перекрестка — улица А. сливалась с заворачивающим здесь проспектом Т., — господин Шандор пошел направо, а мастер налево.

Естественно, нам, то есть мне, хотелось бы избежать неуклюжих идиллий и лживых описаний типа «великий человек в быту»; но о том, как мастер, устало прислонившись к дверному косяку, позвонил, и Фрау Гитти открыла дверь, и в прихожей свет лампы оплел их нереальным, но глубоко правдивым сиянием, и женщина, обнимая маэстро, удивительным альтом сказала: «Дорогой», — нельзя умолчать.

Но мастер правда очень устал. «Пиво есть?» Рухнул в огромное коричневое кресло, которое занимало полкомнаты, мешок с формой даже не бросил, просто уронил, ноги вытянул, руки, перекинув через подлокотники, свесил к паркету. Тогда он сказал: «Дорогая». Лицо женщины просияло, кожа разгладилась, он сама присела на корточки, взяла мастера за руку и положила на нее лицо. «Дорогой», — сказала она, но посмотрев мастеру в глаза, добавила: «Ты где-то не здесь». Он дернул головой и пробормотал что-то несвязное. (Вот видите, здесь вновь становится понятно что художники — люди безусловно неординарные. Это движение, головой вверх! И взгляд! Который скачет туда-сюда подобно испуганной певчей птичке! Какая беззащитность!) Женщина не рассердилась, но расстроилась. «Продули?» — спросила она наконец. «Туго пришлось», — сказал с благородной двусмысленностью мастер слова и добавил: «Появились люди с сумками», — с этими словами он вскочил, без всяких объяснений ринулся в ванную и неподходящими для дела ножницами начал стричь ноготь на большом пальце, который, без сомнений, прилично врос в мясо и кроме этого в нескольких местах уже пообломался. («В доме незрячих короли одноглазы».)

14 «Друг мой! Все мы живем прошлым и разрушаемы прошлым», — сказал он мудро и масштабно. Объективные условия сильно изменились: обильный обед разморил вторую половину пасхального дня. Мастер, забыв святость дня (но оградив себя от сытого клевания носом), шнырял между присутствующими там представителями старшего поколения (Йозеф Веверка, дядя Эдэн, отец), как голодная легавая. «Друг мой; там, где нет сочувствия, нет и воспоминаний», — кивал он утешительно встревоженным душам. После этого с некоторым тщеславием прибавил: «Видите, мой друг, камни болтовни? Ты — Петр, и на сем камне Я создам Церковь Мою». Он хитро улыбнулся, не сказав ни слова.

«Знаешь, Петерке, — после длительных предисловий обратился к нему дядя Эдэн, — я, душа моя, необычайно люблю музыкальную мессу. Потому что она приводит в такое состояние духа». Взгляд престарелого господина то затуманивался, то прояснялся: о чем-то он забывал, что-то приходило ему на ум. Мастер, великолепный знаток людей и душ, это мгновенно заметил (но не попался в сети примитивных объяснений, вроде «старик дремлет» или «хотел бы подремать») и, будучи специалистом по части людей и случающихся с ними событий (историй), начал действовать. Он тихо сказал: «Нелегко, наверно, было».

Дядя Эдэн дернул головой и послал мастеру такой незамутненный взгляд, что могло показаться: возможность упущена и старик вот-вот спросит у него, немного изумившись: «Что-что? О чем ты? Что, нелегко, наверно, было?» — но спустя мгновение, которое одновременно показалось слишком коротким и слишком длинным, сонно моргнул, как ленивая лягушка, приличная бородавка на веке вроде бы прокатилась, «задержавшись» в густой поросли ресниц: «Нелегко было». — «Нам уже это незнакомо», — сказал мастер бесстыдно. «Да уж, сегодня этого представить даже невозможно. Чтобы, скажем, тысячу км пешком». — «Хорошенький автостоп», — сказал господин Дьердь, держа в руке короткую «Мальборо» с той прагматичной беспардонностью, которая, несмотря на свою чистоту и — хочется еще, еще и еще раз подчеркнуть — доброжелательность, неизбежной предвзятостью и преувеличениями создает конфликт поколений и возводит стену отчуждения, и в этом смысле проблематична. Мастер же со своим неприметным стремлением к гармонии как раз старался установить контакт. «Не грузите по кругу, mon ami, не надо». Большой младший брат напустил вокруг себя облако голубоватого дыма. Господин Дьердь любит и умеет не спеша выпить. Мастер хорошо помнит, что господин Дьердь еще в детстве хорошо чувствовал себя среди взрослых.

«Тысячу километров, но так, что отдыхать было нельзя. Кто раз остановится, тому конец. Мы проходили мимо замерзших людей. Некоторые, душа моя еще были живы. Но там уже не помогали. Хватало самого себя тащить. Это было делом жизни и смерти душа моя, точно могу тебе сказать. Мы ели кору деревьев: березы, платана, акации. Береза лучше всего, акация сухая. Когда мы так отступали, поймали партизана. Стою я, значит, на бескрайней равнине с партизаном». Дядя Эдэн по-козлиному засмеялся. «Он нам нужен был там, как, тебе я смело могу сказать, правда ведь, в конце концов, ты уже отец, мы люди взрослые, как корове седло. — (Снова «как козел».) — Подходит ко мне командир, крепкий парень родом из Шомодьи. Господин прапорщик! Кто это? Говорю ему, что партизан. Партиза-ан?! И еще живой? Живой. Сейчас же ликвидировать, душа моя». Дядя Эдэн потянулся вперед. Мастер услужливо подал ему бокал с вином, о содержимом которого по-барски позаботился господин Дьердь. (Да-да!) Концы усов окунулись в вино. «Партизан, ваше здоровье, вкусное винцо, как говорят русские! Из Будафока? Партизан знал, о чем идет речь. Я глубоко заглянул ему в глаза, в нем не было никакой ненависти, и он тоже чувствовал, что я хочу его спасти». — «И… — устраивался он на мягком стуле, — удалось?» — «Знаете, друг мой, я сильно подбадривал старика. Знал я… Я на его месте стал бы обманывать себя или, точнее, его». Дядя Эдэн очень человечно махнул рукой. «Душа моя, ведь там отпустить такого было невозможно. И не будем забывать: если бы я его отпустил, чуть погодя он снова стал бы стрелять в венгров… Он смотрел на меня, верил мне. Я тоже уважал его за смелость. Мы были солдаты. Проходит мимо сержант, я спрашиваю его, возьмется ли. Возьмется, конечно. Отошли они на несколько шагов от дороги. Выстрелил сержант. Партизан продолжал прямо стоять в снегу. Сволочь вы, завопил я, выйдя из себя. Душа моя, в такой момент, в такой ситуации промахнуться — нет греха больше перед страхом смерти». Теперь он поставил бокал обратно; господин Дьердь тотчас же восполнил нехватку вина. «Я дал ему свой пистолет, из него удалось прикончить».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: