«В пацанах тренером был Шатья. На каждой тренировке рассказывал одни и те же две шутки и всегда громко смеялся над шутками». — «Над каждой шуткой?» — «Над каждой. После короткой, но основательной (они хохотнули) разминки он делил команду на две части и, поскольку форма была одинаковая, говорил одной части: так, вы, растреплите волосы. Это была первая шутка. И сразу за ней вторая; кто-то еще смеялся, когда он говорил: победитель получает газировку с двойной порцией пузыриков». Видно, господину Чучу было очень важно, чтобы начинал не он, если он выступал с такими убогими прибаутками. Хотя мастер сказал, что ему эта шутка понравилась. Хлопал себя по колену, забавляясь. «Шатья был настоящий гигант, пил шампанское из туфли моей матери, а сам кричал: я самый лучший левый защитник в «Это». Отец трепал его по плечу. Лучший тормоз». — «И это тоже неплохо, — забавлялся он, — насчет лучшего тормоза». Господин Чучу с упреком посмотрел на вратаря, с отвращением поднял коробок «Точно в это время я выдал чрезвычайно хорошую форму». Он серьезно кивнул, и никто не испытал сомнений.
В этот момент вошел Габор Качо, секретарь заводской комсомольской организации, по девице с каждого бока (одна в очках). С широкой улыбкой он сказал: «Вот-вот: предатель». Как только он устроился у стола, господин Чучу вскочил. «Сядь», — сказал господин Ичи, но глаза от пивных кружек не отвел. «Знаете, друг мой, этот Качо был чрезвычайно вредной скотиной». Как странна эта его одностороняя вспыльчивость, ведь благотворное влияние секретаря комсомольской организации так очевидно: прохладительные налитки, бутсы, мячи и более-менее бескорыстно, от щедрот движения. Мне это так представляется. «Друг мой. О, сколько, сколько совещаний, обсуждений, собраний, агитаций, конференций превратились в пустую болтовню и стали воодушевленной видимостью демократии или, если участники сообразительней, практическим цинизмом» о, сколько, из-за этого типа?! И после таких грамматических запар — потому что вот что это было! да, это, черт бы меня побрал! это! — о, сколько народу устало махало рукой: и это мы проглотили. Какая при этом разница, что ловким распределением счетов проблематика счетов за прохладительные напитки… Я несправедлив». Да; простите, простите.
Но ведь настроение упало, вечер расстроился. Чуть погодя они плелись в сторону школы, где команда устроилась на ночлег. Они шли (домой) очень печальные, души их давил груз, такой, как (сама) ночь. Господин Чучу беспомощно путался под ногами. «Ты не заметил, как этот паршивец, белладонна, белена, ядовитый гриб, поднятая целина, проклятый паразит, ухмылялся, когда ты строил глазки его девице». Мастер протестующе отвечал: «Не строил я глазки». (На самом деле мастер посмотрел на девушку в очках, она ответила на его взгляд, затем точно так же, только в обратном порядке, они обменялись улыбками. От этого и завертелась карусель.) Правый Защитник поддерживал мастера и наоборот. Он же срывающимся голосом насвистывал блюз. Затем долгое время можно было слышать только шарканье ботинок. «Но очкастенькая все же была ничего». — «Ничего», — сказал господин Чучу, готовый к примирению. Мастер вроде бы в задумчивости стоял.
Пишущий эти строки в замешательстве; в самом ли деле он правильно поступает, обнажая? «Знаете, друг мой, трудное дело — занимать позицию относительно заблуждений века; если мы им противимся; то остаемся в одиночестве; если же подчиняемся, это не приносит нам ни славы, ни радости». Ха-ха-ха: Да ведь теперь он сам является «веком»… Не будем из людей делать опереточных солдат с накрашенными губами и в блестках, но неужели так нужна верность деталям, если она нетипична? И все же опишу вещи такими, какие они были, в надежде, что не поставлю никого в неудобное положение. Да, в случае с мастером речь идет о прямо противоположном: ведь никто не знает, какое утонченное сравнение принесет в подоле весело проведенная среднестатистическая ночь. Однако в случае с мастером речь была даже и не об этом: просто они с друзьями вечером были рады победе (на другой день не были рады утру).
Здание школы ударило в нос застоялым теплом. Батареи отопления время от времени таинственно щелкали, так сказать, несли службу, отопительный сезон, неизвестно для чего, еще продолжался. Спортсмены разбрелись по своим комнатам. Верный хроникер не мог заснуть, переполняемый ворохом впечатлений. Спустившись вниз, он случайно забрел в спортзал, где застал потрясающую картину. Скинутые одна за другой одежды и лужа блевотины (беззвучная уборка которой услугами уборщицы могла обойтись в двадцать форинтов) указывали путь. Помещение наполнял отвратительный запах смерти. Я натолкнулся на него за опрокинутым конем. Он отдыхал, лежа навзничь, как человек, который спит; возвышенные, благородные черты излучали глубокое спокойствие и непреклонность (Боже мой, можно представить!). В огромном лбу еще как будто роились мысли. У меня возникло страстное желание отрезать на память локон, но чувство уважения не позволило мне это сделать. Обнаженное тело раскинулось, завернутое в простыню. Я приподнял покров и был изумлен божественной красой членов. Грудь вздымается мощно, широко; мышцы рук и бедер немного полноваты; ноги совершенной формы; и нигде во всем теле никаких жировых отложений (может быть, только в семейном двойном подбородке) или худобы. Передо мной лежало мужское тело безупречной красоты, и от восхищения я на несколько мгновений забыл, что бессмертный дух покинул — вино! красное! — сей сосуд. Я приложил к его груди руку — глубокая тишина была вокруг — и отвернулся, чтобы дать волю сдавливаемым слезам.
Утро было грустным; понятно. Петер Эстерхази с кислым лицом и горящим желудком свернул на какую-то широкую улицу, которую вдоль и поперек раскопали, устанавливая газопровод. (Для тогдашнего состояния мастера было характерно то, что он, обладатель обостренного социального чувства и überhaupt[40] сознания ответственности, глядя на блестяще-красивые трубы, с такой готовностью заворачивающие к новым домам, смог проявить лишь крайне отстраненную радость, ворча: «Что за бардак».) Он изволил пробираться по большим причудливым кучам, а затем по ведущим через канавы доскам. Опускал и поднимал дрожащие веки. «Не выношу темноты», — сказал он господину Ичи. Господин Ичи кивнул и укоризненно сказал: «Я дал уборщице двадцатку». Мастер, преисполненный раскаяния, посмотрел на него, чистый, твердый взгляд господина Ичи его бодрил. Но желудок сводило. Холодно было, утро серое. Он изволил завернуть в гастроном, купить молока и большую булку. Принялся размышлять: пол-литра? литр? Продавщица в гастрономе обошлась с ним приветливо, и мастер тотчас же заметил, что на халате женщины, в районе живота, не хватало одной пуговицы. Белое полотно раздвинулось, и образовалась щель для подсматривания. Мастер склонил голову набок, но не смог определить, живот он видит или комбинацию. «Вот большая булка и молочко, еще что-нибудь?» Когда мастер оглянулся и увидел ее сквозь стекло витрины между двумя бутылками с пивом, женщина уже не улыбалась: считала. «Знаете, друг мой, проникать взглядом между двумя бутылками с пивом так, чтобы они не опрокинулись, — вещь непростая». Он попросил вратаря с рефлексами тигра, пожалуйста, вскрыть пакет с молоком, он со своими острыми зубками и то уже без толку погрыз два уголка. Господин Ичи снисходительно залез в карман и неплохим складным ножом — вжик! — отрезал тот утолок пакета, который мастер зверски погрыз. Он после этого стал мелкими глотками прихлебывать молоко (некоторые капли иногда вырывались на свободу по губам на подбородок и дальше), чувство было такое, как будто желудок поглаживают шелковистые руки.
Они изволили отправиться на стадион и сыграли матч за выход в финал. На поле шла отвратительная «мясорубка», головы так и сыпались; выиграть надо было с восьмью голами, и результат был 8:1. «Что за извращение! Даже радоваться не было времени!» Мастер уже во время тренировки все чаще подумывал о маленьком пространстве с кафельными стенами, две противоположные стены которого украшали картины: виадук в Веспреме и Дворец в Фертэде. (Две художественные фотографии.)
вернуться40
Вообще (нем).