Заключительный роман трилогии «Отречение», вышедший отдельной книгой в 1993 году, как большинство сочинений взыскательного мастера, давался нелегко. Здесь с особой обнаженной жесткостью почувствовалось сопротивление материала. Автору нужно было идти или на упрощение, либо вновь и вновь искать единственно верное в данной ситуации и для главного персонажа душевное движение, поступок, реакцию на то или иное событие, заранее зная, что это вызовет новую лавину неожиданностей и усложнений. Героя нельзя принуждать, ему нужно помогать развиваться, сохраняя в нем полноту и противоречивость жизни, т. е. изображать таким, какой он есть — и тогда он жизненен, правдив. Он несет на себе сложнейший отпечаток индивидуальности самого творца и, конечно, многочисленных, часто весьма противоречивых веяний времени. Требование гармонии не исключает, а, наоборот, заключает в себе стереоскопическое видение и воплощение жизни, ее симфоническое звучание, и отражение ее полноты. Тут по опыту знал художник, он обязан быть особенно чутким, ибо, пропуская через себя огромную реку жизни, нередко мутную, а то и отвратительно грязную, важно не потерять ориентиров и не потерпеть крушения.

Видимо следует еще раз вспомнить о роли и значении образа положительно прекрасного человека (положительного героя), преданного анафеме позднесоветскими и постсоветскими деятелями. Имеется в виду главный персонаж трилогии Захар Дерюгин, который жил в творческом сознании художника тридцать лет и порою действовал по своей собственной воле. Характерный для Проскурина принцип символического укрупления событий и характеров, равно как неуемное стремление быть в гуще народной жизни мощно проявились в образе Дерюгина с его цельной неукротимой натурой, взрывчатой и противоречивой в психологическом и социальном плане. «Вы сильный человек, Захар Тарасович, — скажет учительница Елизавета Александровна, — только пропастей в вас, пожалуй, многовато».

На фоне бурного времени эти «пропасти», усиленные общественно-политическими обстоятельствами, когда «у мужика новая-то жизнь не сразу выходит, наизнанку его ненароком выворачивает», оборачиваются нередко зияющими провалами в судьбе Захара. Ибо, понимает он, ломка освященных веками традиций, устоев, обычаев идет по живому телу народа: «Это ж надо, все на дыбы вздернуть, живого места не оставить от вековой жизни! Она-то была, вон как из нее кровища хлещет, а ведь из дохлого она не потекет». Это истинно народный взгляд на происходящее, народная оценка жизни, как она есть.

Здесь как бы сливаются линии Михаила Шолохова и Петра Проскурина, бросая беспощадно-ослепительный свет святой правды на состояние мира. Если внимательно присмотреться, можно заметить, что в философском и духовно-нравственном плане судьбы Захара Дерюгина и Григория Мелехова во многом схожи, более того, Захар, как неутомимый правдоискатель, является продолжением Григория. Их многое объединяет — поиск истины, ошибки, заблуждения, трагизм судьбы.

Разница же в том, что Григорию Мелехову выпал жребий угодить под губительные жернова истории на заре переходной эпохи, а Захару Дерюгину трижды испить сию чашу — коллективизация, Отечественная война, начавшийся развал государства, — пройдя путь на душевную Голгофу от веры до отречения… И все-таки он сдюжил, не пал духом, не стал жертвой глубокого безверии и пессимизма, а равно и религиозно-мистического экстаза, коим ныне пытаются щеголять не только литературные персонажи, но и сочинители.

Знаменательно, что художник искусно, без нажима переводит своего героя из реальности в сферу легенды, предания — и мы согласны с его новой ипостасью. Он как бы наделяет Дерюгина (по крайней мере в сознании народа) бессмертием. Таково волшебство настоящего искусства! «Высокого, прямого старика со стершимся лицом и пронзительным взглядом из-под тяжелых, обесцвеченных временем косматых бровей не раз видели то в одном, то в другом городе, то где-нибудь на дороге к Новгороду или Владимиру… Видели его с заплечным мешком и в Киеве, в Печерской лавре… А еще говорят, что видели его в одном из московских храмов… Этот удивительный старик, отказавшийся назвать себя, сказал всего несколько слов о том, что Бога, может быть, и нет, но что Бог необходим… Вероятно, это был и не зжеский лесник, старики, так же, как и дети до определенной поры, часто бывают похожи один на другого».

Интересно, как виделся самому создателю его герой? Вот что пишет он в своем дневнике 20 января 1990 года. В начале января 1990 года, а точнее 3 января, «отнес последнюю завершающую книгу трилогии в журнал «Москва». Роман «Отречение» сложился весьма парадоксальный, Захар Дерюгин словно повторил свой путь, но теперь уже от устья жизни к ее истокам. На его мужицкую судьбу наложился еще один пласт откровения ранее не подвластный ни вскрытию, ни осмыслению для такого, как сам Захар Дерюгин, и часто опасался, не случилось ли от подобного поворота, единовременно возможного в поисках истины, распада образа, его деградации? Стоять рядом со своим героем чуть ли не тридцать лет (с 1961 года, когда были написаны первые страницы трилогии), и не притерпеться к нему, не впасть в отношении его в ересь, было почти невозможно: что за образ получился, что он в себе таит? Именно в нем под конец сосредоточилась вся зыбкость и неуверенность человеческой судьбы в завершение двадцатого века, но в нем сохранилась и неистребимая вера в чудо, народный оптимизм, русская народная жизнестойкость, во многом уже извращенная и подорванная предшествующими десятилетиями партийной тирании именно русского народа, его истории. Что же произошло — вставал вопрос перед романистом и его героем — вдохновенные пророки? Гоголь? Тютчев? Достоевский? Лесков? Своим гением, своим космическим пониманием духовности, они невольно привлекали излишнее любопытство всегда ревниво следившего за русской жизнью Запада и ненависть Европы, в основном уже успокоившейся и умиротворенной, давно оставившей поиск души и Бога, и лениво и сытно колышушейся в прилизанных и всегда одинаковых берегах размерянной животной жизни. Россия подсознательно раздражала Европу не только своей неуспокоенностью. Была и остается теперь главная причина — ее природные богатства, огромность, территориальная протяженность из материка в материк».

Все это так или иначе отразилось в трилогии и с особой силой звучит в ее трагической части, т. е. в романе «Отречение». В образе Захара Дерюгина Россия прошла почти весь XX век, изнемогая и падая под тяжестью своего креста, влача его на свою космическую русскую Голгофу. И теперь на глазах всех обитателей планеты снимают с креста безжизненное, но еще не мертвое тело России под улюлюканье и свист отечественных и закордонных нетопырей и хоронят, заваливают бранью и грязью… Но в какой же могиле, страшно «цивилизованному миру» — подряхлевшему, изолгавшемуся и поглупевшему — а вдруг воскреснет и опрокинутся горы от океана до океана, а сами океаны выплеснутся из своих берегов? Но воскреснет ли? Этот вопрос не дает покоя Захару Дерюгину.

Полвека мучил он и Петра Проскурина.

Выше отмечалось, что тема народа России, русского характера пронизывает все творчество художника. Но в «Отречении» она звучит более тревожно и обострено, чем в предыдущих сочинениях. Послушаем Шелентьева, занимающего в правительстве высокий пост, человека все понимающего, но вынужденного исполнять «дурацкую роль солдафона и тупицы». «Что, если русский народ объективно изжил себя и действительно обречен? Взгляните на него строго и беспощадно: но разве от вас ускользнут признаки тления на этом огромном, некогда могучем теле? — спрашивает он у собеседника и отвечает. — У него деформировано чувство самосохранения, полностью разрушен необходимый для здоровой жизни инстинкт. Именно русский народ подвергся на протяжении последнего века смертельной дозе чужеродных инъекций. Он не смог защитить самое святое — свой генофонд, свою историю, свою культуру, свои могилы… Я — реалист, Иван Христофорович… да. Не знаю, о каком народе вы говорите. Он ведь живет и действует, видит и ощущает себя в состоянии глубочайшего гипноза. Народ же вас еще оскорбит и прогонит прочь: он видит себя в кривом зеркале, национальное поношение воспринимает за достоинство, униженное положение — за подъем… На свою обезображенную землю он смотрит равнодушными глазами наемника: посулили на ночь стакан водки и женщину, и рад».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: