Ребиш кинулась в угол, где была сложена постель, и, вытащив истрепанное, засаленное одеяло, швырнула его на середину комнаты.
— Вот тебе одеяло! Ты этого не знаешь, Халиль, не знаешь… Когда мы с ним поженились, у него только и было добра, что одно-единственное одеяло, и то все во вшах. Вот оно, полюбуйся. Я нарочно его храню. Ей-богу, ничего больше у него не было.
— Правильно, точно, ничего… — огрызнулся Камбер.
— Что, может, я вру? А до чего грязный был! В хлеву столько не наберется вшей, блох и другой пакости, сколько у него в голове было. Целых два дня мыла, скребла… натерпелась с таким муженьком! Все сама, все сама. Ты не поверишь! Чтобы скрыть нищету, перед людьми не срамиться, я во дворе ставила на огонь кастрюлю с водой, будто в ней что-то варится. Вот в этом самом углу, где сейчас лежит постель, я ела хлеб с водой, приправленной одним чесноком, вот как я жила! И никогда на судьбу не жаловалась, виду не подавала. Хорошо, что хоть свой дом есть, А понадейся я на этого вшивого, у нас совсем ничего бы не было.
— Ну конечно! Ничего бы не было. Я растратил бы все деньги на любовниц. От этого болвана Камбера только и жди подлости!
— Все, что есть в доме, я одна нажила. Во всем себе отказывала, зато нажила. А теперь этот бесстыжий гонит меня со двора. Ей-богу, ничего у него не было, кроме этого вшивого одеяла. Как же он смеет гнать меня из дома? Видишь, Халиль, что у нас творится? Если бы не Ремзи, я и минуты не осталась бы с этим вшивым. Только ради ребенка и терплю его издевательства.
— А я, что я зря все эти годы спину гнул?!
— Чтоб мне первым же куском хлеба подавиться, если я вру!
— Еще хлебом клянется, бессовестная!
— Может, скажешь, я вру?
— О аллах, где же ты, где?
— Ей-богу, он спятил.
— Это уж точно, иначе…
— Да покарает тебя аллах!
— Замолчи ты! А то с тобой и в самом деле недолго спятить. Что за напасть такая! Сколько же можно терпеть?
Ребиш истерически рассмеялась. Камбер судорожно дернул рубаху за ворот и разорвал ее на себе пополам.
— Замолчи! Замолчи же! Ох, моя голова!.. Во всем она виновата, эта проклятая лошадиная голова! О какой только камень ее размозжить?!
Ребиш молчала, сокрушенно качая головой. Камбер еще больше распалился и с такой силой саданул головой о стенку, что посыпалась штукатурка. Халиль пытался его успокоить, крепко схватив за плечи.
— И все из-за какого-то петуха! — крикнул Камбер и запустил в Ребиш подносом.
Камбер куда-то ушел. Ребиш плакала. На полу валялись недоеденные куски петуха. Халиль стоял и курил. В голове все перемешалось, как у пьяного. Он почти ничего не помнил.
Потом Халиль вышел во двор и зашагал к ферме. От свежего ветра он постепенно приходил в себя. Детские голоса, крик, визг… Дети… Воспоминания давно прошедших дней: Омар, Якуб… Халиль остановился. Со всех концов деревни до него доносились голоса, кто-то свистел, в нос ударил резкий запах резины.
Тот же запах, запах детства. Точь-в-точь такой, как в те далекие годы. Халиль прислушался. Вот появились дети. В руках они несли отбрасывающие длинные тени куски горящей резины. Это была целая армия детей, она росла на глазах. Дети приближались к Халилю. Уже можно было различить их лица. Они даже не взглянули на Халиля. Лишь шедший позади остальных поднес огонь к его лицу.
— Кто это? — спросил один из мальчишек.
— Халиль, батрак Кадир-аги, — нехотя ответил другой.
Дети убежали. Халиля снова окружила темнота. И он сразу почувствовал себя очень одиноким. Постоял еще немного и пошел дальше.
У фермы то вспыхивала, то исчезала огненная точка. Приблизившись, Халиль увидел Дервиша. Во рту у него была цигарка.
— Здравствуй, дядя!
— Здравствуй, племянник!
— Закурить найдется?
Дервиш протянул кисет. Халиль свернул цигарку и сел рядом. Некоторое время они сидели молча. Было слышно только, как попыхивает цигаркой Дервиш. Наконец он нарушил молчание:
— Иногда взгрустнется человеку, всяко случается, племянничек. — Он покачал головой. — Но другому стоит выпить, и он на человека не похож. Сам не слышит, что языком мелет. И все же я смолчал, проглотил обиду — товарищ как-никак.
Дервиш отшвырнул цигарку, в темноте мелькнуло и тут же пропало красное пятнышко.
— Обидно мне, племянничек. Настоящий друг на такое никогда не пойдет. Он сильно меня обидел, но мне все равно его жалко, потому что он мой старый товарищ. Н-да, пропащий человек этот Сулейман. Совсем опустился. Всякое уважение потерял. У всех подряд деньги занимает. Лавочник больше в долг ему не дает. — Дервиш тяжело вздохнул.
Из кухни донесся пьяный голос:
В черных туфельках ходила,
Красотой меня убила.
— Не наш ли это дядюшка гуляет? — спросил Халиль.
— Он самый. Сулейман. Снова запил. И у кого только деньгами разжился? Шакалу Омару пятнадцать лир задолжал. А Омар сам нищий, жениться собрался, так Сулейман денег не отдает. А еще картуз мой ему, видите ли, не нравится. Насмехается надо мной. Да ни он сам, ни отец его, ни дед отродясь такого не имели. А он еще говорит: лучше повеситься, чем такую шапку напялить. И чего он ему не приглянулся? Ведь красивый картуз, и цвет у него приятный. Верно, племянничек?
— Верно, верно! Значит, Шакал, говоришь, жениться собрался?
— Собрался. В жены Халиму берет, что у Хасан-аги за харчи в прислугах была.
Сулейман снова запел, сипло, как заигранная пластинка:
Я забыть тебя не в силах,
В черных туфельках ходила,
Красотой меня убила.
— Постель я тебе приготовил, — сказал Дервиш. — На старом месте. Соломы навалил — не пожалел. Жестко будет — еще подброшу.
— Спасибо! — Халиль встал и пошел на кухню.
Дервиш остался сидеть, бормоча под нос:
— Только и знает, что клянчить в долг, а после обязательно налакается водки, вина или какой-нибудь другой дряни. Я уж по дружбе молчу! А он язык распустил. Будто его картуз лучше моего…
На кухне в тусклом свете закопченной лампы сидели двое. Перед ними стояла бутылка дешевого вина, лежал прямо на клочке бумаги нарезанный кружочками лук.
— Вай, племянничек! Явился, орел! — приподнимаясь, воскликнул Сулейман. — Садись с нами! Подвинься, Мухиттин!
Сулейман потянул Халиля за руку и усадил на освобожденное Мухиттином место.
— Выпей, агабей, прошу тебя! — обратился Мухиттин к Халилю.
— Спасибо, Мухиттин, я не пью.
— Ну хоть глоточек, дорогой!
— Не хочу. Вот от сигаретки не откажусь.
— Что, племянничек, думы одолели?
— Взгрустнулось что-то.
Мухиттин протянул Халилю кисет.
— А мне, племянничек, — сказал Сулейман, — всегда грустно. Всегда. Араба Сейфи знаешь? Ему тоже всегда было грустно. Сидит, бывало, на постели пригорюнившись. Спросишь его: «О чем грустишь?» — а он молчит, ничего не отвечает. Как-то ночью разбудил нас. «Ухожу, — говорит, — братья!» В тот день Араб Сейфи осмелился замахнуться на хозяйского петуха. За это хозяин отругал Араба Сейфи и поколотил. Ну парень и взбесился, В ту же ночь ушел. А на прощанье сказал: «Я еще вернусь в эту Енидже. Все вокруг объезжу, а найду хорошего петуха». Это он собрался найти такого петуха, который заклюет хозяйского, словом, решил отомстить. Ты только подумай, как у парня голова варит! Взгрустнется тебе, станет тошно, бери пример с Араба Сейфи, С тех пор два года прошло, а о парне ни слуху ни духу. Он, как ты, частенько грустил.
— До чего же, брат, везучий наш ага, — вмешался Мухиттин. — На каком-то петухе так нажиться! А петух у него — не петух, а зверь лютый.
— Видел ты, племянничек, его петуха? — спросил Сулейман.
Халиль покачал головой.
— Дал бы мне аллах такого петуха, я бы ни о чем и не мечтал, — заявил Мухиттин.
Сулейман положил руку Халилю на плечо.
— Люблю я тебя, парень!
— Спасибо на добром слове.
— И дядя Али Осман тебя любит. Все мы тебя любим. Ты нам все равно что родной, ей-богу!
— Спасибо.
— Знаешь, песня такая есть: «Ах ты, друг мой родной!» Знаешь?
— Нет, не знаю.
— Случись с тобой, не приведи бог, какая беда, не представляю, что бы с нами было. Эй, Мухиттин, верно я говорю?
— Вернее некуда!
— А как некуда?
— Да так. Некуда, и все. Откуда мне знать как?
— Кому же знать, если не тебе, дураку? Сказал бы, как мы все любим Халиля! Ведь до чего мы с Али Османом горевали, когда тебя, Халиль, не было. А Мухиттин вот ни слезинки не пролил.
Отхлебнув из бутылки, Сулейман протянул ее Мухиттину:
— На, пей, только меру знай. А то все вылакаешь, я тогда… Слушай, Халиль, голос у тебя красивый. Спел бы нам что-нибудь. Ну хоть вот эту: «Дороги Енидже извиваются…»
— Не хочется мне петь, дядя.
— Вот тебе и на!
— Ей-богу, не хочется.
— Так ничего и не споешь? Значит, не уважаешь меня! А мы ведь тебя любим, и я, и Али Осман. Не уважаешь!
— Ну что ты, дядя!
— Не уважаешь, это точно. Постыдился бы! Мы так скучали без тебя, столько слез пролили, а ты… Бывало, вспомним о тебе с Али Османом и заплачем! Ей-богу! Стыдно так поступать, очень стыдно! За всю мою любовь одной несчастной песенки не хочешь спеть! А я вот для тебя что хочешь спою, только попроси.
— Не до песен мне сейчас, дядя!
— Ну что-нибудь другое попроси. Клянусь, все сделаю. Хочешь, заору как оглашенный? Ничего не испугаюсь. Вот слушай.
И Сулейман заорал во все горло:
— А-а-а! И а-а-аллаха! И всех я, мать вашу…
— Ради бога, брат, перестань кричать, — взмолился Мухиттин. — Еще ага услышит.
— Ну и черт с ним. Так я его и испугался!
— Ну что ты, дядюшка! Стыдно ведь перед хозяином, — пробормотал Халиль.
— Подумаешь, хозяин… Я, когда к нему нанялся, был молодым, крепким, а теперь еле ноги волочу.
Сулейман выхватил у Мухиттина бутылку:
— Ну ты силен! Я двух слов сказать не успел, а он почти все вино вылакал. Нам оставь хоть немножко.
Сулейман отпил из бутылки, вытер губы ладонью и заорал:
— Ага! Эй ты, ага!
— Стыдно, дядя, — попытался утихомирить его Халиль. — Разве можно так о хозяине?
— Доживешь до моих лет, не то еще закричишь. Мне и восемнадцати не было, когда работать на него начал, только пушок на губах появился. Помню, было у меня тогда зеркальце, так все время в него смотрелся. Эх, и парень же я был! А сейчас? Все волосы седые, даже на копчике, а в кармане по-прежнему пусто, на понюшку табаку деньжат не наскребешь. Потому-то я и ухожу. На-ка, отпей глоточек.