— Где нынче, Ибрагим, найти такую деревню? — спросил Алтындыш. — Нет, повидавшись с детьми Адже-ма, я стал думать по-другому. Отработают они свои восемь часов, а вечером в кино идут.

— А что это такое — кино? — поинтересовался Длинный Махмуд.

— О, это, брат, расчудесная штука, — ответил Алтындыш. — Меня туда сыновья Аджема водили. Огромное оно, это кино, как хлев Кадир-аги.

— Теперь понял. Кино — это хлев, только шикарный, — сказал Махмуд.

— Никакой это не хлев. Просто величиной с хлев. Кино есть кино. И свет там горит особый. А на стене висит что-то вроде здоровенной белой простыни.

— Вот это да! Тут никак простыню для постели не купишь, а там ими стены обвешивают! — удивился Длинный Махмуд.

— Ну дай ты мне договорить! Я эту штуку простыней назвал, чтобы понятнее было. Словом, это белая бязь, полотно. Понял теперь?

— Так бы и говорил. Что такое бязь, каждый знает. А ты простыней своей только запутал всех.

— Так вот, — продолжал Алтындыш, — на той бязи полно мужчин и женщин. Поглядел бы ты, какие там бабы, — слюни текут, когда смотришь. После них жену обнимать не захочешь. Как бы моя не услышала, а то со свету сживет! И лошадей там много, и женщин, и один парень. Парень что надо. Только все они гяуры.

— Где же это они набрали столько гяуров? — спросил Длинный Махмуд.

— Ну и чудак же ты, Махмуд, — вмешался в разговор Кямиль. — Адана — огромный город. Там сколько хочешь гяуров: и немцы среди них есть, и итальянцы, и французы. Так что гяуров там хоть отбавляй — на любой вкус. Деньгами поманишь — сами прибегут.

— Я тоже так думал. Но там все по-другому, — продолжал объяснять Алтындыш. — Там за стенкой есть машина, а из той машины идет свет. И вместе со светом на простыню выползают гяуры и начинают всякие штуки выделывать.

— А как же это они со светом всякие штуки выделывают? — недоумевал Длинный Махмуд.

— Слушай, Махмуд, — сказал Кямиль, — неужели тебе неизвестно, что гяур на все руки мастер?

— Что ты мне, брат, заливаешь? Так я и поверил, что гяуры не нашли ничего лучшего, как со светом забавляться! Что они, майские жуки какие, что на свет летят?

— Да я и сам не очень-то хорошо во всем этом разбираюсь, — признался Алтындыш. — Младший сын Аджема мне все толком объяснил, а я запамятовал. В общем, одно могу сказать: кино — это, друзья мои, диво дивное. Все вроде взаправдашнее, а на самом деле — чистейшее вранье. Там даже умирают нарочно.

— Неужели умирают? — не переставал удивляться Махмуд.

— То-то и оно, что умирают. А сколько там разных типов в шапках, похожих на чугунные котелки! И все пройдохи, каких мало, а тараторят так, что и не поймешь. Они человека убьют, не моргнув, а потом еще и на сазе сыграют.

— Они людей убивали, а ты сидел и спокойно смотрел! — с возмущением воскликнул Длинный Махмуд.

— Все смотрели. Что же, по-твоему, мне одному отдуваться?

— Как же можно на такое зверство спокойно смотреть?

— Говорю же я тебе, брат, что это все понарошку. Морочат головы честным людям, вот и все. А в делах этих гяуров сам черт не разберется.

— Ладно, хватит рассказывать про кино! Мы все поняли, теперь вовек не забудем. Ты лучше о детях Аджема расскажи, — попросил Кямиль.

— Дети Аджема хорошо живут, откровенно тебе говорю. Мы работаем по шестнадцать часов, а едим хуже, чем они. Они едят мясо раз в два-три месяца, мы — раз в год, в праздник жертвоприношения, и то два маленьких кусочка. К тому же у них весь год работа есть — и летом, и зимой.

— Неужто правда? — не поверил Кямиль.

— Жаль, что я не могу толком вам все рассказать.

Плохой из меня рассказчик. Вот Джумала, так тот бы рассказал. После этого никто из вас здесь бы не остался!

Все замолчали, призадумались. Алтындыш покачал головой и продолжал:

— Там, братья, жить можно. Пусть только закончится сбор хлопка. Алтындыш знает, что ему тогда делать. Когда ушел Кель Хасан? Два года назад? А и они с женой успели устроиться.

Эмине постелила скатерть на полу и начала расставлять еду.

— Эй, муж! — позвала Азиме. — Хватит языком чесать, иди есть!

Опираясь на костыли, Длинный Махмуд поднялся.

— Раз жена зовет, надо идти, — сказал он и заковылял к палатке.

— Не останови тебя, до утра болтать будешь, — проворчала Азиме.

— Чего только, жена, не говорят люди. Мир перевернулся, а мы и не знаем.

— Ну и пусть говорят. Ты не слушай. Поговорят, а куском хлеба не угостят. Ешь лучше.

Махмуд вздохнул и обмакнул кусок лепешки в похлебку.

— Эх, была бы у меня здоровая нога, посмотрела бы ты, на что твой муж способен. Но что сделаешь, если судьба скрутила меня в бараний рог?

Эмине слушала рассеянно, думая о чем-то своем.

— Что с тобой, доченька, — ласково спросил Длинный Махмуд. — Черные думы одолели?

Эмине поглядела на отца.

— Какие там еще думы? — заворчала Азиме. — Просто устало дитятко наше.

— Бедная моя девочка! Совсем измучилась, — пожалел дочь Махмуд.

— Будешь измученной! Работа какая! — все так же ворчливо сказала Азиме.

Эмине, не поднимая головы, молча ела.

— Знаешь, жена, о чем я часто мечтаю? Взял бы аллах да приказал: "Ну, раб мой Махмуд, бросай костыли и шагай!" — и твой муж зашагал бы легкой, пружинистой походкой.

— Это на твоих-то ногах?

— Да причем тут ноги? Если аллах скажет: "Иди", любой калека пойдет. Аллах есть аллах! Получишь его приказ — хоть на четвереньках побежишь. А что? Можно и вверх ногами ходить, тогда у человека все нутро выворачивает. Нынче мы именно так и ходим. Такой способ всевышний счел самым подходящим для крестьян. Так и повелел аллах: "Да будут крестьяне передвигаться вверх ногами!" И еще сказал он: "Крестьяне никогда не должны наедаться досыта. Да будут они вечно полуголодными. А то наедятся — греховодничать начнут". Так и сказал. Потому что, если крестьянин сыт будет, с ним ни аллах не справится, ни рабы божьи. Для того-то аллах и посадил хлеб на лошадь, а крестьянину велел пешочком идти. Хлеб убегает, а мы его догоняем. Только попробуй догони! Предположим, догнал ты его. И тогда досыта не наешься. Аллах и это предусмотрел. Для этого-то он и дал нам большие желудки, а хлебам велел прорастать крохотными зернышками. Аллах свое дело знает. Создал он крестьян и видит: не оберешься с ними хлопот. Вот и решил вообще не вмешиваться в их дела, пусть, дескать, сами разбираются.

Широко раскрыв глаза, Азиме испуганно вскрикнула;

— Что ты болтаешь! А ну быстро повтори: "Господи, прости! Господи, прости!" — не то всевышний рот тебе перекосит.

— Ах, жена, жена! Будь я аллахом, клянусь, я бы делал все по-другому.

— Вот горе-то! Муж совсем спятил. Вот оно, божье наказание!

Азиме в ужасе смотрела на Махмуда.

— Да не сошел я с ума, не бойся! Ум у меня на месте.

— Горе мое горькое! Так вот почему с Эмине случилась беда! Ты же ни разу не сходил помолиться в мечеть. Твой лоб ни разу не коснулся молитвенного коврика. Из-за этого все и произошло. Из-за твоих грехов Эмине теперь страдает.

— Не трогай ее! Если Эмине из-за меня страдает, то я из-за кого? Замолчи лучше!

— У людей дочери замуж выходят, люди свадьбы играют, а моей Эмине остается лишь глядеть на чужое счастье.

— Не каркай, жена! Замолчи!

— Как мне молчать, если душа горит. Горит, как горел дом Шакала Омара. Другие девушки — невесты, а моя Эмине…

К горлу Эмине подступил жгучий комок, глаза наполнились слезами. Не выдержав, девушка встала. Махмуд отодвинул еду и сказал жене с упреком:

— Видишь, что ты натворила? Радуйся теперь! Ну что, этого ты добивалась?

— Душа у меня горит! Огнем полыхает!

Отвернувшись, Эмине тихонько плакала. Азиме сокрушенно качала головой. Махмуду было невыносимо тяжело смотреть на плачущую дочь, и он чувствовал, как ее беда камнем давит ему на сердце.

Уставшие от чужого горя, от однообразия жизни своих владельцев, палатки готовились встретить утро. Выпала роса. На столбике одной из палаток висят тыква-горлянка и небольшая корзина, около постели стоят женские башмаки с приставшими к ним соломинками и шелухой от лука, рядом лежит собака. На ее шерсти поблескивают капли воды. В земле возятся какие-то насекомые, бегают деловитые муравьи…

Из крана бочки капает вода: кап… кап… кап… Этот монотонный звук и белизна палаток придают свою, особую красоту дышащему прохладой утру. Батраки просыпаются. Медлительные, усталые, они не замечают окружающую их красоту и ощущают лишь боль во всем теле, горечь во рту, тяжесть в голове. У одного немеет поясница, у другого — рука или нога.

Вскоре, прихватив корзины, кувшины, еду, все отправляются на работу. Идут, растянувшись цепочкой. Идут, шурша кустами. В палатках остаются только маленькие дети, муравьи и хлебные крошки. Муравьи тащут крошки, запасают на зиму.

Батраки становятся в ряд, каждый на то место, где он кончил работать накануне. Хлопчатник влажный, весь в росе. Пахнет хлопковыми семенами, пахнет росой. Коробочки мягкие, податливые, они не колются, не царапаются, не ранят рук, их острые, как штыки, концы пока не опасны. Дует прохладный ветер, он бодрит, рассеивает сонное оцепенение, рассеивает и мрачные утренние думы. Кое-где мелькают распустившиеся цветы полевых вьюнков — розовые, желтые, белые. Узкие бутоны ждут, когда придет их очередь распуститься. Через день-два настанет и для них праздник. Вьюнки будут цвести и цвести, будут хорошеть день ото дня. Кажется, не будет конца цветению, пиршеству красок. Белые, розовые, желтые, синие колокольчики готовы цвести без устали…

Искусные руки порхают от коробочки к коробочке, срывая комочки хлопка. Горсть за горстью хлопок отправляется в корзины, в торбы. Пахнет хлопковыми семенами, пахнет хлопком. В часы утренней прохлады батраки работают во всю силу. Пальцы привычно сжимают белый комочек и в одно мгновение начисто опустошают коробочку. Полная пригоршня белизны…

Позади остаются общипанные красно-бурые кусты с небольшими островками зеленых листьев. Неприкаянно торчат пустые коробочки… Становится все светлее. Трясогузки, грациозно покачивая хвостиками, перелетают с куста на куст.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: