— Где это видано, чтобы ишак бросил хозяина посреди дороги? Али Осман! Эй, Али Осман! Я раздумал покупать кобылу. Ведь у меня есть отличный ишак, на нем и буду развозить товар.
Дервиш что-то буркнул в ответ и сердито покачал головой.
От Сулеймана несло винным перегаром. Он кинулся к Дервишу и стал его обнимать.
— Разве ты не мой ишак, а?
— Чего тебе надо от меня, Сулейман? Скажи! Знаешь, что я терпеливый, и издеваешься! Постыдился бы, ведь я тоже человек.
— Сулейман, сынок, — вмешался Али Осман, — не лезь к нему со своими шутками, раз он обижается.
— А что я ему такого сказал? Ладно, не понимает шуток — не надо, не стану больше с ним связываться. Ну а как твои дела? — обратился он к Халилю.
— Какие у меня дела? Как жил, так и живу.
— Ты это брось! Дела у тебя хорошо идут, даже отлично. Я все вижу. Глаз у меня наметанный.
Халиль сконфуженно улыбнулся. Сулейман опустился перед ним на корточки.
— Улыбайся, улыбайся, безбожник! И я бы улыбался, если бы встретил такую девушку, как Эмине. Чудесная девушка! Клянусь жизнью, матерью клянусь. Ты скажешь: а тебе что до этого? А то, что лучше тебя жениха не найти. Если не захотят отдать ее тебе в жены, помни, что за тебя вступится Сулейман. Тот самый Сулейман, который горы может своротить. Только прикажи — жизни для тебя не пожалею! Ты не думай, что я это спьяну болтаю. Не пьяный я, ей-богу не пьяный. А вот ему, — Сулейман бросил взгляд на Дервиша, — не верь. Он трус. Цыкни на него, и он уже… Сам понимаешь…
Сулейман встал и полез обниматься к Дервишу.
— Люблю я этого подлеца Дервиша, а он, чурбан этакий, не ценит моей любви.
Дервиш оттолкнул Сулеймана:
— Оставь ты меня в покое со своей любовью!
Сулейман снова облапил Дервиша, чмокнул его несколько раз и всего обслюнявил.
— Никого у меня на свете нет, кроме Дервиша, — продолжал Сулейман. — Если я вру, пусть выклюют мне глаза дохлые вороны, пусть мой труп унесут пересохшие реки, пусть рухнут на меня давно рухнувшие стены!
— Не обижайте друг друга, — рассмеялся Али Осман. — Потом совесть замучает, ведь жизнь людская коротка.
Халиль невольно вспомнил Хыдыра и помрачнел. Словно прочитав его мысли, Али Осман спросил: — Сколько уже прошло со смерти Хыдыра?
— Скоро пять месяцев… — поднявшись, ответил Халиль и пошел в сад. Там он увидел Камбера, осунувшегося, постаревшего.
— Выгнал меня Дурмуш-ага, — сказал Камбер. — Такими словами ругал всю мою семью, какими и скотину не ругают. А еще бил, и все по голове норовил ударить. Жену тоже прогнал — она у них в доме работала. Прихожу, а Ребиш плачет. «Ты чего?» — спрашиваю. «Прогнали меня», — отвечает. К вечеру об этом узнал Кадир-ага и велел нам вернуться. Я бы ни за что не вернулся, но что делать? Другого выхода нет.
— Я уже знаю. Мухиттин мне говорил, — сочувственно отозвался Халиль.
— Благодарение аллаху, сжалился он над нами: Ремзи мой перешел в четвертый класс. А то заел бы нас Дурмуш-ага, засмеял. Он-то хорошо знает, что тот, кто выучится, не останется в деревне, не погубит свою жизнь. Потому-то и не хочет, чтобы дети наши учились. Ему надо, чтобы все мы так и умерли его рабами. Но не бывать этому, Халиль, не бывать! Мой Ремзи кончит школу и уйдет отсюда, не будет работать на хозяина, не будет терпеть издевательств, — Говоря это, Камбер сокрушенно качал головой. И казалось, что он стареет прямо на глазах. — Если кому это не нравится, так пусть лопнет от злости. А мой Ремзи все же перешел в следующий класс!
Камбера будто прорвало — он говорил и говорил, видимо, находя в словах облегчение. Вынув кисет, он свернул цигарку и протянул кисет Халилю:
— Закуривай!
— Я, собственно, к тебе за советом, — сказал Халиль, посмотрел Камберу в глаза, помолчал и спросил. — Как ты думаешь, отдадут за меня Эмине?
Цветы груш разукрасили темноту белыми крапинками.
— Женитьба — дело хорошее, — ответил Камбер, — только бы не ошибиться. Иначе жизнь в ад превратится, начнешь жалеть, раскаиваться, когда изо дня в день пойдут ссоры да перекоры. Но Эмине — девушка хорошая, покладистая. А говорил ты с ней?
— Еще нет.
— Значит, прикипел ты к ней сердцем, Как это в песне: «У нее метелка из клевера стеблей. Ах, моя Эмине…» Спой давай, а мы послушаем…
— Не знаю я этой песни.
— Знаешь, знаешь…
— Знал бы — спел.
— Ладно, тогда я сам тебе ее спою" — Лицо Каммера вдруг удивительно подобрело.
— Только не смейся! — сказал он, откашлялся и запел хриплым голосом:
У нее метелка из клевера стеблей. Ах, моя Эмине!
Тоньше талий не бывает. Ах, моя Эмине!
Розой милую свою назвать я не посмею.
Роза быстро увядает. Ах, моя Эмине!
Песня об Эмине плыла над садом, деревьями, цветами, сливаясь с пением птиц.
Кружится, кружится моя Эмине.
С талией осиной, как былинка, тонкой.
Роза с милой моей не сравнится,
Роза быстро увядает, но цветет моя Эмине!
Ветер неожиданно стих. Смолкли птицы. Все притихло, все замерло, словно ожидая чего-то.
— Что это? — спросил Халиль.
— Луна всходит, — тихо ответил Камбер. Лицо его в тусклом свете было неподвижно. Мрак быстро рассеивался, радостный свет заливал мир.
Медь, золотистая медь луны… Зашелестели листья, хрустнули ветки, будто луна, рождаясь на свет, ломала скорлупу. Луна словно знала, что мир истосковался по ее волшебному свету, свету надежды, словно знала, что Халиль влюблен.
— Эмине! — прошептал Халиль.
Он неожиданно понял, что никогда не сможет забыть Эмине, не сможет уехать, покинуть ее.
Камбер запел:
Нужно до лета, красавица, ждать.
Нам через горы зимой не пройти,
Дороги подсохнут — и мы в пути!
Песня смолкла. Халиль стоял, погруженный в свои мысли. Луна уже поднялась над горизонтом и посеребрила листья. Затрещали цикады.
— Камбер, — сказал наконец Халиль, — знаешь, чего я боюсь?
Камбер поглядел на Халиля.
— Боюсь, как бы меня не постигла участь Хыдыра.
— Не говори так.
— Хыдыр умер в одиночестве, а ведь в сердце его пылала любовь…
— Так ведь он болел.
— Он был таким же, как я. И тоже любил… Но что он мог сделать, если у него не было ничего! Ни крыши над головой, ни постели, не было никого, кто мог бы ему помочь. И у меня, дядя, ничего нет.
Камбер в ответ лишь покачал головой, а Халиль продолжал:
— Я решил все рассказать хозяину. Он ведь знает, что я сирота, что он мне и за отца, и за мать. Знает, как я его люблю. Да и он меня любит. Но прежде мне нужно получить согласие Эмине.
Камбер улыбнулся.
— Любовь, Халиль, все равно что весна. Влюбленному весь мир кажется цветником. Любовь пьянит, с ума сводит. Но после весны приходит лето, а потом и зима. Так и в жизни, так и в любви.
— И все же попытка не пытка, — уходя, сказал Халиль.
6В три часа утра надсмотрщик Кямиль, по прозвищу Курд, пошел по деревне от дома к дому поднимать батраков на работу. Длинный Махмуд проснулся еще раньше и, сидя в постели, свертывал цигарку.
— Сестрица Азиме! Сестрица Азиме! — послышался голос Кямиля.
— Она уже проснулась, Кямиль-ага, — отозвался Махмуд.
Азиме принялась будить сладко спящую дочь, тормоша ее за плечо:
— Вставай, Эмине! Пора идти!
Деревня проснулась, зашумела, заговорила.
— Эмине, деточка, пора вставать! — Азиме никак не могла разбудить дочь.
Длинный Махмуд закурил, и дымок от его цигарки утонул в утреннем тумане. Со всех сторон неслось пение петухов. Превозмогая сон и усталость, Эмине с трудом открыла глаза и встретилась взглядом с отцом.
— Не выспалась, доченька? — с ласковой жалостью спросил Длинный Махмуд.
— Все уже ушли, — сказала Азиме.
Эмине, поеживаясь, встала. Ей так не хотелось расставаться с постелью. Все еще в полусне она оделась, умылась. Кое-где на плоских крышах домов трепетали от ветра белые полотнища, служившие пологом для ночевавших на крышах людей. По мере того как рассветало, полотнища становились все белей и белей. Продолжая спать на ходу, Эмине подвязала к поясу приготовленный с вечера узелок, в котором были две луковицы, щепотка красного перца, соль и две деревянные ложки.
Когда семья Длинного Махмуда вышла на улицу, первым, кого они увидели, был Муса с винтовкой.
— Подождите меня, я мигом, — попросил он. — Только положу винтовку.
Улица постепенно заполнялась женщинами, мужчинами, дрожащими от холода детьми. Одни выходили из домов, другие спускались по лестнице с крыш. Еще не совсем рассвело. Падала роса.
— Муса! Поторапливайся, милый, все уже ушли! — крикнула Азиме.
Наконец Муса вернулся, теперь уже с мотыгой на плече. Посмотрел на нахохлившихся белых голубей, возившихся у голубятни, и вздохнул:
— Ах, мой Али, ах, родной!
И пошутил, глядя на ежившуюся от утренней прохлады Эмине:
— Тебя, красавица, еще не похитили?
Они зашагали в сторону поля. А на дороге появлялись все новые и новые батраки. Маленькие группы вливались в людской поток, словно ручьи, вырвавшиеся из-под камней и по склонам гор устремившиеся к реке.
Прямо из-под ног то и дело взмывали вверх и тут же опускались на землю хохлатые жаворонки. Мимо, поздоровавшись с батраками, проехал на кобыле Телли Ибрагим с женой.
Когда люди добрались до поля, было уже почти светло. На хлопчатнике и на траве под порывами утреннего ветерка переливались капельки росы.
Мерно поднимались и опускались натруженные руки — рыхлили землю, и она меняла свой цвет, радуя глаз. Ритмично поднимались и опускались мотыги, и казалось, в воздухе звенит прекрасная песня труда, оглашающая поля, мечтавшие о свободе, как мечтают о свободе и равенстве батраки. Только мечта эта неосуществима. Каждую весну эта мечта пробуждалась с новой силой. Но проходило лето, наступала осень, а за ней зима, и все оставалось по-старому. Ветер уносил мечты вместе с опавшими листьями.
С каждым взмахом мотыги усталость вчерашнего дня понемногу отступала, руки наливались силой. Туман постепенно рассеивался, открывая панораму простирающихся до самого горизонта полей. А вверху, над полями, все ярче голубел небосвод, который, как ничто на свете, вселяет ощущение шири и приволья…