— Стой! — вскричал отец.— Это же Ульманн!
Я забыл о его жильце-немце. Не снимая руки с задвижки балконной двери, я подождал с минуту, но вместо гестаповского грохота в дверь услышал легкий скрежет ключа в замке. Я вернулся на место. Ядя разглядывала меня с неким восхищением, видно, я ей казался военным ковбоем, с бедра стреляющим в эсэсовцев на улице. Такой репутацией можно было вскружить голову не только ей, но меня-то угораздило наскочить на Терезу, воспитанную на традициях Сенкевича. Ее верность фотографии злила меня, но и вызывала восхищение. Если бы она наконец пала мне в объятия, я требовал бы от нее такой же преданности до самой смерти. Немалую роль в этом играл отталкивающий пример отца, который давал волю своим капризным вожделениям. В двадцать два года я был приверженцем любви до гробовой доски. Я не мог еще понять, что накал моих чувств увеличивали препятствия. Лишь позднее, когда настала эпоха упрощений в сердечных делах, завоевание любимой перестало ассоциироваться у меня с верностью на всю жизнь. Но это уже были иные любови.
Машина рявкнула и уехала, хлопнула входная дверь, минуту спустя на пороге появился немец в форме лейтенанта вермахта. Я всегда сначала смотрел на оружие немца, а потом уже на него самого. По торчавшей из кобуры рукоятке я узнал парабеллум, жильца же этого видел впервые. Это был Ульманн, один из работников «Оппеля», довоенный партнер отца по торговле автомобилями. Будучи мобилизованным, он укрылся от фронта в Варшаве, где пристроился комендантом авторемонтных мастерских. Однажды вечером он тоже постучал к отцу в дверь: военное гетто было ему нестерпимо, и он раздобыл разрешение снять комнату в городе. Ремонт машин приносил тогда не меньше прибыли, чем и теперь, и к отцову жильцу подлизывались даже генералы. Отец не отказал ему, что привело меня в ярость. Я считал, что, невзирая на последствия, следовало захлопнуть дверь у него перед носом.
И вот он стоял на пороге — полноватый мужчина в очках с улыбкой на добродушной физиономии. К сожалению, его мундир делал из него моего смертельного врага. Я хорошо знал немецкий, но не собирался произнести на этом языке ни полслова. Отец улыбнулся своему жильцу.
— Входите, пожалуйста,— пригласил он.— Может, рюмочку водки?
Ульманн вошел в комнату, поцеловал руку Яде, пожал руку отцу и улыбнулся мне.
— Это мой сын,— представил отец.
Я смотрел на немца так, что он с минуту поколебался, прежде чем протянул мне руку. Я с бешенством оглянулся на отца, но он показал мне глазами, что надо поздороваться. Пришлось пожать немцу руку. Он сел за стол.
— Ваш сын считает меня врагом, и формально он прав,— сказал Ульманн.— Нося в Варшаве этот мундир, я рискую получить пулю из-за угла. Можете порадовать вашего сына, все это продлится уже недолго.
— Несколько сотен тысяч вы еще успеете уничтожить,— зла ввернул я по-польски. «Рябиновка» сделала меня более откровенным, хотя это не меняло сути дела.
— Господин Ульманн ремонтирует автомобили, — спокойно пояснил отец.
— А если бы я ему предложил доливать в бензин воды или насыпать в цилиндры песку, он бы согласился? — спросил я.
— Сомневаюсь,— ответил отец.— Он всегда был страстным любителем хорошей работы.
— Потому что он, наверное, еще не верит в поражение Германии! — воскликнул я.— А отремонтированные им фургоны везут людей на казнь!
Ульманн, видно, что-то понял, потому что быстро замахал рукой.
— Извините, молодой человек! — теперь он обращался непосредственно ко мне.— Я ни разу не выстрелил из этого пистолета и, бог даст, ни разу не выстрелю до конца войны. Я не умею стрелять, у меня очень слабое зрение. К сожалению, меня никто не спрашивал, надо ли завоевывать Польшу. Диктатура никогда не спрашивает мнения граждан, она все знает лучше, чем они. А вообще-то по натуре я либерал и предпочитал бы торговать здесь «олимпиями» и «кадетами». Увы, мы живем во времена, когда никто не может делать то, что он хочет. Нам дозволено только носить мундир и дружно, хором, кричать до тошноты одни и те же идиотские лозунги.
— Господин Ульманн оказал тебе доверие,— заметил отец с едва ощутимой иронией,— Ты мог бы донести на него в гестапо, и он был бы отправлен в концлагерь или погиб бы на Восточном фронте.
— На меня пусть не рассчитывает,— ответил я.
Наш спор был внезапно прерван; где-то на улице послышались выстрелы. Должно быть, молодчики с берегов Рейна заметили в темноте, как кто-то куда-то скользнул.
— Не о чем нам говорить,— буркнул я. Воцарилась тишина. Выстрелы за окном тоже утихли.
— Удалось ли вам узнать что-нибудь о Соболевском? — спросил отец, и я сразу же утратил всю свою воинственность, ибо речь шла об отце Терезы.
— Я все еще жду известий,— ответил Ульманн.— Мне приходится действовать со всей осторожностью. Тот человек тоже боится, там ведь все доносят друг на друга. Надо найти какой-нибудь очень убедительный довод, чтобы освободить его.
— Но он же ничего не сделал! Ни в чем не виноват! — воскликнул я по-немецки, забыв, что еще пять минут назад бойкотировал этот ненавистный язык.— Он только вошел в квартиру своего коллеги, почтового работника!
— О, это уже очень много! — улыбнулся Ульманн.— Вы же, наверное, знаете, по какому принципу действуют засады — так называемые «котлы». Ну ничего, попробуем сделать из него сумасшедшего.
— Еще неизвестно, не сошел ли он с ума на самом деле! — воскликнул я.— Больше года в Освенциме! Вы знаете, что это такое?!
— Слышал, к сожалению,— ответил Ульманн.— Мы сделаем из него опасного душевнобольного и сначала переведем его в больницу за пределами лагеря.
— Да они же уничтожают сумасшедших на месте! — вскричал я.
— Человек, который может помочь, придет в мастерскую за машиной,— сказал Ульманн.— Он должен действовать осторожно. Положитесь на меня.
И взглянул мне в глаза. В его словах все же была надежда на то, что Тереза не получит коробку с прахом отца.
— Полагаюсь,— ответил я.— У меня нет другого выхода.
Господин Ульманн улыбнулся мне, встал и совсем не по-военному поклонился:
— Спасибо. Желаю всем доброй ночи,
И ушел. Я слышал, как его сапоги застучали по лестнице, а потом у меня над головой.
— Если бы у каждого в доме был такой немец, было бы легче пережить все это,— сказала Ядя.
— Не раздражай именинника глупыми рассуждениями,— сделал ей замечание отец.
— Почему ж глупыми! — Такая забота о моем настроении рассмешила меня, и я улыбнулся.— У всех, как и у вас, был бы кокс для обогрева дома, и все круглосуточно пользовались бы электроэнергией. К сожалению, не у всех есть виллы, да и добрых немцев явно маловато для наших нужд.
— Весь район косо смотрит на нас,— сообщил отец.— Считают наш дом подозрительным.
Отец в последнее время пил немного, что-то у него прохудилось в кишках от его бывшей роскошной жизни, а врачи велели быть поосторожнее еще и с сердцем. Война крала у него последние, оставшиеся до старости годы, и он, наверное, с отчаянием наблюдал, как они уплывают один за другим. Но ни о чем таком он никогда не говорил и вообще не показывал виду, что ему туго, и за это я уважал его. Сейчас за окнами была тишина, но я подсознательно все время ждал, что вот-вот ее взорвут новые очереди автоматов или у дома запищат шины. Этот их писк снился мне еще много лет после войны, и я иногда вскакивал с кровати, готовый выпрыгнуть в окно.
— Я пошла спать,— сказала Ядя, зевая.— Завтра опять начинай все сначала.
Я подумал о завтрашнем дне. Мне надо было заскочить домой, чтобы проверить, не навестил ли меня кто-нибудь ночью, а потом явиться на службу. Магистр Яновский объявил об очередном «упорядочении дел»; он был совершенно не в силах понять хоть что-нибудь во вверенных мне делах — в папках этих царила сплошная неразбериха. И теперь мне предстояло «упорядочить» их, чтобы назавтра же внести во все еще большую путаницу. Магистр Яновский, по всей вероятности, скоро сойдет с ума. Я вдруг снова представил себе, как избитый Альбин валяется на полу в гестапо, и меня тут же начало тошнить. Я не мог просить отца о спасении еще одного человека, Ульманн наверняка отказал бы со страху: две такие просьбы вызвали бы у его клиента-гестаповца весьма серьезные подозрения. Я взглянул на часы: до полуночи и, следовательно, до окончания моего дня рождения оставалось еще почти два часа. День этот, как и многие другие, я до краев заполнил деятельностью — это давало мне силы держаться.