— Раз у тебя сегодня день рождения, получай подарок! — торжественно сказал он, открыл ящик стола и вынул «вальтер» калибра 7,65, новехонький и блестящий, о каком подпольщик мог только мечтать. Я жадно схватил пистолет, это был царский подарок.
— Густлик, ты гений! — вскричал я.
— Немцы сдали Смоленск,— сказал он,— но по-прежнему ждут чудодейственного оружия.
— Со дна ада! — угрюмо проворчал я.
— Это будет оружие, которое изменит ход войны,— пояснил Густлик.— Оно падет на врагов, как молния, низвергнутая Вотаном, разрушит Лондон и Москву и даже достигнет Нью-Йорка, плутократы, евреи и коммунисты станут просить пощады на коленях. Месть будет страшной! На, держи мой отчет.
И подал мне бумагу. Время от времени он составлял такие рапорты о моральном состоянии немцев в Варшаве. Я передавал их по служебной линии дальше. Немцы ожидали нового оружия, как иудеи прихода мессии.
— Бомба? — спросил я.— Огромная, как этот дом?
— Бомба. А может, снаряд дьявольской силы, который перепрыгнет моря и океаны,— ответил он.— Это обещал не только фюрер, но и Шпеер. А Шпееру верят все. Один обергруппенфюрер клялся мне, что вот-вот...
— Может, не успеют? — всерьез расстроился я, ибо вовсе не был склонен преуменьшать немецкие таланты в этой области.
— Может, не успеют! — ответил он. — Прозит!
И снова мне пришлось выпить. Уже пробило семь, и у меня оставалось немного времени. Я не имел права брать с собой этот пистолет перед самым комендантским часом, но мысль о том, что с ним надо расстаться, огорчила меня так сильно, точно я был ребенком, у которого отнимают игрушку.
— Может, проводишь меня? — спросил я. — Без необходимости мне нельзя ходить с оружием.
— Я могу тебя отвезти,— с гордостью ответил он.— Внизу стоит моя служебная машина. Вообще вели всем быть поосторожнее, готовятся крупные облавы и всякого рода экзекуции. Варшава истечет кровью. Мы приняли решение покончить с нами,— добавил он с улыбкой.
— Может, вы не успеете?
— Может, не успеем,— согласился он.
Положение стало казаться мне довольно мрачным. Теперь уж мне действительно захотелось напиться, чтобы хоть немного отдохнуть от своих страшных мыслей, забыть об ответственности, заглушить любовь к Терезе, избавиться от возникавшего то и дело образа истязаемого Альбина. Но я был командиром Густлика и не мог обнаружить при нем своей слабости.
Это стремление не ударить лицом в грязь заставило меня несколько недель назад пережить тяжелое испытание. Одним из моих подчиненных был стоматолог, доцент университета, который открыл зубоврачебный кабинет, чтобы не умереть с голода. Во время одного из сборов он внимательно приглядывался ко мне, а когда я уходил, шепнул мне по секрету: «Пан поручник, у вас два верхних зуба в большой опасности». Я подумал о Терезе, потому что только для нее мне хотелось быть красивым, и решил навестить доктора. Когда я пришел к нему, он начал сверлить мне подпорченный зуб, и в какой-то момент, когда сверло въехало слишком глубоко, я вдруг почувствовал дикую боль. Но я был его командиром и не мог позволить себе даже пикнуть! Что бы он подумал обо мне, начни я стонать и кричать от какой-то там бормашины?! Да он наверняка решил бы, что, оказавшись в гестапо, я сразу все выдам под пыткой, сообщу все адреса и фамилии, выдам и его самого! И я сидел в кресле не двигаясь, вцепившись в поручни мокрыми от пота руками, а кошмарная боль наполняла меня всего с головы до пят. Доцент чистил мой зуб старательно, не торопясь, довольный тем, что я так спокоен. Время шло адски медленно, на глазах у меня выступали слезы, и я думал, что вот-вот потеряю сознание. Это уже была самая что ни на есть пытка, наверное, гестапо не смогло бы причинить боли сильнее.
— Сполосните, пожалуйста,— сказал он наконец,— было не больно, правда?
— Было зверски больно! — спокойно сказал я. Доцент с ужасом посмотрел на меня:
— То есть как?! Я был уверен, что это мертвый зуб! Как вы могли это выдержать? Почему вы не кричали?!
— А зачем кричать, если нет необходимости? — ответил я, небрежно пожимая плечами.
Это была моя маленькая победа над трусом и слюнтяем, который сидел во мне. В глазах доцента я был теперь человеком из железа, а этого-то мне и хотелось.
Мы с Густликом вышли на лестницу, и в ту же минуту в дверях соседней квартиры появился коренастый мужчина с обезьяньим личиком под тирольской шляпой. Он окинул нас гестаповским взглядом и вскинул руку в приветственном жесте.
— Хейтлер! — гавкнул он.
— Хейтлер! — отгавкнул Густлик в ответ с не меньшей ловкостью.
Его сосед выглядел заправским мясником, и я без труда представил себе, как он бил ногами в живот или топтал сапожищами лица заключенных.
— Zur Arbeit? — сочувственно спросил Густлик.
— Für die ganze Nacht, — пояснил довольно уныло столп режима.
Может быть, и в его башке мелькали мысли о том, что прежнее рвение теперь уже не имеет особого смысла и вообще, того и гляди, придется драпать и прятаться от мести; что он избрал не самую лучшую профессию, а истязания людей явно себя не оправдывают и что, чем большее усердие он проявляет, чем больше выслуживается, тем падение будет ощутимее. Я бы многое дал, чтобы прочесть мысли этого индивидуума. Ведь он был совершенно новым для меня видом Homo Sapiens, рожденным в Европе в двадцатом веке, после стольких столетий терпимости, когда орудия пыток стали лишь экспонатами музеев. Я и сам всего несколько лет назад рассматривал их там вместе с отцом, испытывая дрожь от любопытства и ужаса, но это не касалось нас, европейцев двадцатого века, наследников девятнадцативековой надежды.
Мы спускались по лестнице первыми, он, верный своему профессиональному инстинкту, шел позади, и я не мог отогнать от себя мысли, что вот сейчас он вдруг накинется на меня сзади и потащит в камеру пыток. Ничего такого не произошло, он не искал жертв в доме, где жил. На улице соседи снова пролаяли друг другу «Хейтлер!» и мы с Густликом уселись в маленький «оппель-кадет», а сосед Густлика потащился выполнять свои тяжелые обязанности пешком. Конечно, я не сказал Густлику, куда еду, и только попросил его подвезти меня к парку Дрешера, откуда мне было уже рукой подать. Мы бодро проезжали мимо постов, патрулей и укреплений, опоясывающих район. Если кто-нибудь и заглядывал в «оппель», мундир Густлика делал свое дело. Близился комендантский час, и люди торопились добраться до дома; пронзительно звенели набитые битком трамваи, быстро скользили рикши.
— Я вчера был в «Палладиуме»,— сказал Густлик.— Смотрел цветной фильм «Купанье в ванне», конечно, «только для немцев». Когда шлюха в фильме поливала всех мыльной водой из ванны, зал гоготал, а я не мог улыбнуться даже тогда, когда она съезжала в ванне с горки.
— Это говорит о том, что у тебя есть настоящее чувство юмора,— утешил я его.
— Не в этом дело, — поморщился Густлик.— Иной раз я тоже люблю посмеяться, когда кто-то кого-то пнет в зад. Но тут… Я все время думал: что я вообще делаю здесь, в этом кинотеатре, полном немецких мундиров, в самом центре Варшавы? Да мне просто все это снится… Летом, перед тем как вспыхнула война, я собирался открыть в Сосковце радиотехническую мастерскую. Барнаба, я боюсь, что спячу, не выдержу: выхвачу вдруг «вальтер» и начну стрелять в кого попало.
— Ну уж не вздумай! — сказал я властно. — Мы очень нуждаемся в тебе!
— Я всего-навсего техник! Я не могу иметь два обличия!
— Будешь иметь их столько, сколько понадобится,— резко ответил я.— И потом, если переживешь войну, откроешь свою мастерскую и помрешь от скуки.
— Может, ты и прав,— сказал он и вдруг рассмеялся.
Когда мы доехали до парка Дрешера, улицы были уже совсем пусты. Я пожал ему руку, взял у него пистолет и сунул в карман. Кругом было темно и тихо и я без препятствий добежал до виллы отца. Немцы ввели принудительное уплотнение, и отец самоуплотнился со свойственным ему чувством юмора: на втором этаже, в соседних комнатах, у него жили теперь еврей и немец. Старик и Ядя разместились в двух комнатах на первом этаже.