Лэнг молча смотрел на Клема. Несомненно, он был серьезен и вовсе не казался пьяным.
— Она погибла во время бомбежки, — пояснил Иллимен. — Сегодня днем.
12. 27 ноября 1947 года
— Это действительно было последней каплей, — продолжал Лэнг, как-то по-новому с необычным интересом рассматривая ветвистую щель в штукатурке на потолке приемной Мортона. Ему показалось, что с того времени, когда он видел ее в последний раз два дня назад, она увеличилась и стала похожей на паутину. — Вот тогда-то мне действительно нужен был знахарь, вроде тебя. А не сейчас. — Добавив последние слова, он взглянул на Эверетта, чтобы проверить, как тот отнесется к ним. Но врач промолчал. «Может, этот парень не так уж плох», — подумал Лэнг и снова заговорил:
— Клем пробыл со мной тогда всю ночь… Сколько мы с ним выпили, не знаю. Больше того, я не помню, что со мной происходило в течение всего следующего месяца. Мне об этом рассказали позднее.
— Кто?
— Клем, Энн, разные люди.
— Твоя жена…
— Через месяц, если не ошибаюсь, Клем вызвал ее. А я не выходил из своей комнаты в гостинице «Мажестик» целые две недели. Беспробудно пил и только изредка — раза два в неделю — заказывал себе в номер чего-нибудь поесть.
Затем в бессознательном состоянии меня увезли из гостиницы, и только в Матаро, в госпитале интернациональных бригад, я пришел в себя.
Как рассказывает Клем, я бежал из госпиталя. Меня нашли в Баррио Чино и поместили в другой госпиталь — в Лас-Шганас, но я сбежал и оттуда. Именно тогда Клем и телеграфировал Энн. Она достала место на «Иль де Франс» и приехала. Ее приезда я не помню. Как бы то ни было, она приехала. Мое состояние вызывало всякие кривотолки, и поэтому было решено эвакуировать меня из Испании. На правительственном самолете меня отправили во Францию. Две недели я провел в больнице в Тулузе, а затем был перевезен в Париж, в американскую больницу.
— Сколько времени ты провел в госпиталях и больницах? — спросил Мортон.
— Не имею представления. Возможно, Энн знает. Меня это не интересует.
— Напрасно, — с ученым видом сказал врач, но Лэнг пропустил его замечание мимо ушей.
— Значительно больше меня интересуют два других обстоятельства, — продолжал Лэнг. — Во-первых, сколько должна была пережить Энн, видя, как я безумствую или лежу без движения под действием паральдегида…
Лэнг умолк и долго не произносил ни слова, пытаясь что-то припомнить. Ему очень хотелось вина, но он не решался попросить.
— А второе обстоятельство? — поинтересовался Мортон.
— Мудрейший ты из мудрейших! Ведь я могу надеяться, что ты исцелишь меня, правда?
Второе обстоятельство вот какое: все эти переживания превратили меня в алкоголика. Вот уже девять лет я страдаю алкоголизмом. Мне ведь известна причина заболевания, почему же я не могу избавиться от своей болезни?
— Видишь ли, дело обстоит совсем не так просто.
— Правильно. Если бы дело обстояло просто, не было бы необходимости кормить врачей-невропатологов.
— Ты прав, — невозмутимо подтвердил Мортон.
— К середине декабря, — вернулся Лэнг к прежней теме, — а возможно и раньше, я поправился настолько, что меня выписали из больницы. Я поселился в гостинице «Король Георг V», которая мне всегда нравилась. Энн водила меня на долгие прогулки в Булонский лес и Люксембургский сад. Мы побывали в Лувре и «Sainte-Chapelle»[67], смотрели Фрателлини в цирке. Но после прогулок я неизменно оказывался в баре «Дель Опера» и поглощал любой испанский херес, который находил там, — «Сэндимен», «Драй Сэк», «Фундадор».
Энн пыталась помешать мне пить, перепрятывала найденные бутылки. Но чем чаще она их находила, тем искуснее я их прятал. Я стал держать вино в чайниках, стаканах, кофейных чашках, консервных банках, термосах, флаконах из-под духов и хранил их в самых необычных местах.
Он повернулся и взглянул на Мортона.
— Представляю, как тебе надоело слушать, — сказал он.
— Мне ничего не надоедает, — ответил врач.
— Невеселая у тебя жизнь… Но в конце концов ей все наскучило. Теперь Энн больше не прячет бутылки, поняла, видимо, что таким путем меня не вылечишь. Она направила меня к тебе, надеясь на твою помощь. Не сомневаюсь, что скоро тебе придется отказаться отмени, как от безнадежного пациента.
— Но сам-то ты хочешь вылечиться?
— И да и нет. Все зависит от того, в какой момент мне задают этот вопрос, какое у меня самочувствие: работаю я или нет, сколько и чего съел, что прочел в утренних и вечерних газетах, кого видел в этот день, о чем мечтал, влечет меня к жене или не влечет (что бывает значительно чаще). — Лэнг взглянул на Мортона. — Я ценю все, что ты пытаешься сделать для меня, Эверетт, и хочу извиниться перед тобой за те неприятные минуты, что доставляю тебе, и те, еще более неприятные, что ожидают тебя. Я верю, что ты мой друг.
— Чепуха. Не стоит вспоминать.
— Нет, не чепуха. Я понимаю, как отвратительно вел себя, допуская иронические и оскорбительные замечания…
— Такая уж у меня профессия, Фрэнсис, что приходится выслушивать оскорбления. Поверь, ты ничем не отличаешься от других моих пациентов.
Помолчав, Лэнг возобновил свой рассказ:
— Именно в это время я узнал, что Негрин произнес в Лиге Наций большую речь о выводе интернациональных бригад из Испании. Он обещал эвакуировать иностранных добровольцев. Гитлер и Муссолини ответили тем, что стали посылать в Испанию еще больше людей и военных материалов.
Затем я узнал, что Блау, Буш и многие другие американцы находятся в Гавре. Моряки бастовали, парохода для волонтеров не было, и добровольцев держали в специальном концентрационном лагере «Всеобщей трансатлантической компании», предназначенном для интернированных иностранцев.
Я отправился в Гавр повидать их. Энн осталась в Париже. Еще раньше я без всякой охоты начал писать книгу. Жена посоветовала мне приступить к работе над пьесой и считала, что я снова обрету уверенность в своих силах, если побуду один. Она, конечно, допустила ошибку, зато я повеселился на славу. В Гавре я остановился в гостинице «Фалкон», а обедал в ресторане «Ля Мармит». Ты бывал когда-нибудь в «Ля Мармит»?
— Нет.
— Это один из лучших ресторанов во Франции. Точнее говоря, был лучшим. Он находился на набережной, а в 1945 году я уже не мог найти его: во время высадки союзников весь этот район сровняли с землей.
Как-то в воскресенье мне удалось вытащить нескольких парней из концентрационного лагеря, покормить их в ресторане и дать им возможность помыться в гостинице. Однако сам я в нее не вернулся.
— Почему?
— Это совсем другая история.
— Ты просто так рассказываешь мне всякие истории, или мы работаем вместе, чтобы добраться до корней твоей болезни?
— Во всяком случае, ребятам снова пришлось вызывать Энн, на этот раз в Гавр, и вытаскивать меня из комнаты в какой-то портовой дыре, где я забаррикадировался и воевал с «мессершмиттами», пикировавшими на меня сквозь стены и обстреливавшими из пулеметов…
Я иногда могу плакать и, бывает, действительно плачу, когда вспоминаю, сколько бедной Энн пришлось из-за меня пережить. Меня поместили в больницу и надели смирительную рубаху. А я во весь голос призывал Долорес и кричал, что из окон, из стен на меня ползут фашисты с длинными, как у чертей, туловищами, в зеленом обмундировании. У некоторых из них на спине было вышито «Святое сердце Иисуса», у других «Сердце Марии» с семью кинжалами в нем — ну, знаешь, как у «Марии де лос Долорес».
Этот бред как бы предвосхитил события, которые произошли во второй половине января, когда нам стало известно, что в результате наступления фашистов Барселона должна вскоре пасть.
Тут вдруг я почувствовал себя хорошо, а может, просто убедил себя в этом, начал даже работать над пьесой и снова занялся своей книгой. Затем я взял напрокат ситроен и вместе с Энн поехал на юг, в Перпиньян, а оттуда — в Ле Пертус, на границу. Здесь уже стали появляться беженцы, и в течение следующих двух недель мы стали свидетелями падения республики.
вернуться67
«Святая часовня» (франц.).