Но и это банально. Как у всех. И даже то, что уже на следующее лето я целовался с Олесей в ее саду на Сосновой. Я был перспективным журналистом, был на коне, как говорили тогда в редакции областной газеты. От Олеси я возвращался ночью, топал по тридцать с лишним километров от Мрина до Тереховки, опаздывал на работу, редактор влепил мне в то лето двадцать два выговора, и каждый — с последним предупреждением. А потом Олеся уехала на занятия, и всю любовь как рукой сняло, будто какой-то волшебник, могущественнее предыдущего, снял с меня любовные чары, и я уже не ждал писем из Ленинграда, просматривал их небрежно и бросал в корзину.

Затем у меня с Олесей была одна-единственная встреча. Ранней весной. Она уже закончила институт и приехала в свой первый отпуск, а я работал в редакции областной молодежной газеты, и меня официально нарекли писателем — за несколько рассказов, напечатанных в журналах. Темный ноздреватый снег у заборов, лужи на тротуарах — запомнилось. Я не дал Олесе произнести и слова — говорил лишь о себе. О книге, которая должна вот-вот выйти, о книгах, которые напишу в недалеком будущем, о славе, которая меня ждет… И еще один мотив моего глухариного (ничего и никого не слышал, кроме себя) токования запомнился: полное самопожертвование во имя литературы, во имя человечества, ожидающего мои гениальные творения, не собираюсь ни жениться, ни тем более заводить детей, все это земное, временное; дети — короеды таланта, а если любовь — то с женщиной, способной на самоотречение во имя моего таланта, моего будущего, любовь без загсов, без оглядки на придуманные людьми мещанские преграды и условности… Уже сейчас, убеждал я Олесю, у меня нет времени для встреч с нею: работа над новой книгой, издательство требует быстрее высылать рукопись, читатели ждут книг Ярослава Петруни, конференции, встречи с критиками, творческие командировки в жизнь, творческие контакты с коллегами, звонят с телевидения ежедневно, а я никак не выберу минуты, слава — вещь обременительная, ничего не оставляет для личной жизни.

Под этот мой самовлюбленный монолог миновали центр города, пожарную каланчу, рынок и очутились в уездном городке девятнадцатого века — узкие улочки, одноэтажные домики под красными черепичными крышами, на подоконниках — журавельник, который здесь именуют геранью, сады, уютные дворики с голубятнями, псами на цепях, выложенными из кирпича дорожками до деревянных, под узорчатыми жестяными абажурами, крылечек…

— Я ненавижу литературу, — сказала Олеся, выбравшись из потока моих словес, и толкнула низенькую калитку.

— Это в тебе говорит физик, технарь! — задиристо выкрикнул я.

— Человек во мне говорит! — Олеся зашла во двор, прикрыла за собой калитку, набросила крючок, все это спокойно, ничто не дрогнуло в лице, и глаза молчали за стеклами очков, и только голос не молчал, голос выдавал то, что она изо всех сил старалась спрятать в себе. — Ненавижу литературу и тех, кто в нее играет…

И пошла по дорожке из красного кирпича, не оглянувшись, не попрощавшись; каблучки ее стареньких резиновых ботиков глухо отозвались с деревянных ступенек крыльца, и дверь коридора закрылась. Олеся навсегда исчезла из моей жизни, потому что такой — двадцатидвухлетней, в сером студенческом пальтишке, с длинными каштановыми волосами из-под серого беретика — я уже не встречу ее никогда.

Мне казалось — я выбрал литературу.

А я выбрал — себя…

Глава остросюжетная

ПРИКЛЮЧЕНЧЕСКИЙ РОМАН

По воле Ярослава Петруни я вынужден лицедействовать в этом ненормальном романе, где все герои какие-то странные, а развитие сюжета невозможно предвидеть. На кой мне лишние переживания, стрессов в современном мире достаточно и без романов. По дороге с работы и на работу напереживаешься на целую дилогию: добираюсь двумя троллейбусами или автобусами и метро — и бока намнут, и нервы издергают. Как-то говорю жене: Петруня роман обо мне пишет, в историю попаду… Лишь бы во что другое не попал, отвечает она мне, пусть лучше твой Петруня побеспокоится, чтобы нашему сыну на вступительных экзаменах в институт культуры трояков не влепили. Он что — бог? Не нужно для этого быть богом, нужно к декану подойти, там его знают, сама читала, что выступал в институте, иначе срежут, хоть вызубри он все учебники наизусть. Ты, говорю жене, пессимистка, через черные очки на действительность смотришь. Не пессимистка, а реалистка, отвечает, не то что твой Петруня: всего нагреб — и деньги, и дачу, и машину, а по радио страстные речи произносит против обогащения, мещанства, за скромность. На чужой каравай рта не раскрывай, это снова я, а писатель и должен жить так, чтобы бытовые хлопоты не мешали думать о возвышенном. Талант, поучает она, дается природой писателю для людей, а не для личного пользования. А ты много жертвуешь для людей, спрашиваю я ее, что от писателя требуешь? Мой талант — детей растить, жена отвечает, а ради детей — я всем жертвую. Разве с ней договоришься? Но отказываюсь быть марионеткой, я в руках Петруни, из его романа возвращаюсь в личную жизнь, к деткам своим и жене, к работе, привычной и любимой.

Как раз время давать деру. Потому что если приведет Бермут милицию, попаду в настоящий детективный роман, с прокурором и тюремной камерой. Взял из чемодана Петруни тереховский дневник и положил в свой «дипломат». Выполню волю Петруни — передам дневник Олесе.

Вышел на балкон. Осенний день клонился к вечеру, солнце казалось густым, тягучим. Прыгать высоковато, и народ толпится внизу. Скоро конец рабочего дня. Чертов Бермут, задал мороки. Я перегнулся через перила и очутился на балконе соседнего номера. Балконная дверь открыта. Женская одежда на кресле. В ванной плещется вода. Двух обвинений в посягательстве на женскую добродетель за один день многовато. Я быстро пересек комнату, вышел в коридор. В холле Бермут, наверное, поджидает милицию. Выбрался через ресторан. Моей машины около гостиницы не было. Да и не было ее никогда — Петруня выдумал для своего романа. Отец собрал было на «Запорожец» и мог бы купить без очереди в селе, но жена постановила гарнитур купить на эти деньги, еще к бабам, говорит, станешь ездить или разобьешься.

Я пересек бульвар — мимо почтамта, рынка, церкви — и оказался на улице, где когда-то жила Олеся. Я спешил сюда, как путник в пустыне спешит к оазису. Островок моей ранней весны. Конечно, я — никакой не Самута, а настоящий Ярослав Петруня. Это я шел по узким, в садах, улочкам, следя за Олесей чуть не каждый день, провожая ее из школы. Это мое сердце выскакивало из груди, когда, уже работая в Тереховке, подходил к калитке и видел выложенную кирпичом дорожку и домик под красной крышей в глубине сада. Это я каждую ночь пешком шел из Мрина в Тереховку, когда Олеся приехала на каникулы.

Не было улочки, не было зеленого, с красными грибками крыш оазиса посреди современного квартала. Меж выкорчеванных деревьев торчали одноногие аисты-краны. К их металлическим клювам тянулись, вытягивая шею, корпуса новостроек. Вдоль бывшей улочки тянулся ров — глубокая зияющая рана, на дне рва чернели осмоленные трубы. Бульдозеры утюжили то, что осталось от прежних строений. Олесиного домика тоже не было — лишь куча черного, покрытого сажей кирпича да размокшие под осенними дождями холмики глины. Вот что остается от жилищ тех, кого мы любим в юности. И кого не любим. И кого ненавидим.

Посреди бывшего двора горел высокий костер. Пылали резные наличники, деревянные колонны, поддерживавшие когда-то крыши над крылечками, стволы яблонь, калитка, которую я когда-то отворял дрожащей рукой. Все горело. Ничто не вечно. Только память. Пока мы сами живы. А вместе с нами умрет и память. И ничего-ничего не будет. Словно никогда и не было. Неужто весь земной мир — кладбище? Кладбище чувств, симпатий, надежд, любви, ненависти. Все горит, все — пепел. А может, в этом и спасение? Ничего нет. Ни Олеси. Ни моего чувства к ней. Но ведь все было. И теперь плывет по быстрине времени в бездонное прошлое. Смешно бежать по берегу — не догонишь, не вернешь. Пусть уплывает туда, где я стою со школьным портфельчиком у мокрой ограды, под осенним дождем, и жадно смотрю на освещенные окна Олесиного домика в пустой надежде, что на белых занавесках появится ее тень. И мы с Олесей стоим под яблоней, взявшись за руку — и первый поцелуй, о котором уже столько написано, что я не смогу прибавить ничего…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: