Но перед кем я оправдываюсь?!

Перед самим собой?

А может — перед Ним. Вдруг Он действительно есть. И на смертном моем часе раскроет Книгу Судеб, найдет мою фамилию, проведет пальцем по соответствующей графе и поднимет на меня свои суровые иконные глаза: «Где талант, Ярослав, которым я наделил тебя при рождении твоем? Растранжирил по мелочам, разменял на медяки, теперь отвечай перед судом праведным, неразумный человече…»

Что я ему скажу?!

Глава биографическая

ОРЕОЛ

Мне двадцать три, я автор книжки рассказов, повести о нефтеразведчиках и сценария документального фильма о лесорубах. Будущее представляется ярким, как съемочная площадка в свете фонарей; творить, печататься, купаться в славе. Документальный фильм по моему сценарию снимается в Карпатах, на берегах высокогорного озера. Меня приглашают на съемки. Под смереками — карпатскими елями — средь бела дня сияют юпитеры, стрекочут кинокамеры, участница художественной самодеятельности из горного местечка, в расшитом цветами кептарике, с бумажным эдельвейсом в волосах, поет. Грациозна, как… Как что? Нет сравнений. Красавица. Выросла в Карпатах. Чудо природы и воспитания. Умница. Чувствует тончайшие движения моей души. Целомудренна до смешного. Ненавидит мещанство. Передовая, прогрессивная, перспективная. Зовут ее Ксеня. Гуцулка Ксеня. Цветок Карпат. Талантливая дочь талантливого народа. Ночью мы плаваем на лодке по озеру, Ксеня поет. Я уже влюблен, я предлагаю руку и сердце. Я, кто еще вчера собирался прожить жизнь холостяком, посвятив себя литературе. Я рассказываю о своих творческих и жизненных победах: киевская прописка, комната в общей квартире, повесть о нефтеразведчиках — в издательстве и журнале, перспективы же — безбрежны. Наутро мы подаем заявление в местный загс. Директор картины договаривается в загсе, и нас расписывают немедленно. На пороге загса я очень серьезно спрашиваю Ксеню:

— Ты выходишь замуж за меня или за писательский ореол?

Ксеня влюбленно улыбается.

Конечно, за меня.

Я напоминаю танцора, который оттанцевал свое и в сорок лет — уже пенсионер. Или спортсмена, еще сравнительно молодого человека, живущего своим прошлым, листающего подшивки старых газет. Вершины славы я достиг еще двадцать пять лет назад, четверть столетия, когда пятнадцатилетним пареньком принес в редакцию районной газеты тетрадь, исписанную рифмованными объяснениями в любви к Олесе.

Работник, в обязанности которого входило читать стихи начинающих, полистал тетрадку:

— Напиши, парень, в послезавтрашний номер стихотворение о празднике — напечатаем на первой полосе.

Вот оно — редакция уже дает мне заказ! Но я ведь сказал тетке, что уеду сегодня в село, она и раскладушку из кухни убрала, гостей ждет.

— Так я в Пакуль собрался…

— А ты из Пакуля по телефону завтра передай. Я запишу и — в типографию. Надо что-нибудь местное.

— А о чем писать?

— Что-нибудь такое… — Он поднял руку и повертел кистью в воздухе. — Не разменивайся на мелочи.

Я шел к теткиному дому медленно, задумчиво, словно боялся что-то в себе расплескать. Собирался в дорогу — значительно. Заточил карандаш, разрезал пополам тетрадку, чтобы походило на блокнот. На окраине городка, откуда шла дорога на Пакуль, стояла толпа моих односельчан. Колхозной машины не предвиделось, сломалась, и молока сегодня не привозили. Попутки в нашу сторону почти не ходили, село глухое, в лесах и болотах. Потопали мы пешком. Я опередил всех и шел отдельно, время от времени доставая самодельный блокнот и занося в него строки будущего произведения. Я не прятался от людей со своими высокими думами, пусть видят, пусть знают…

— Ты что это, Ярослав, надулся как индюк? — первой заметила мою глубокую задумчивость крестная. — Не заболел, часом?

Обернувшись, я снисходительно усмехнулся:

— Не заболел, а редакция поручила написать в номер стихотворение. Никто, говорят, так хорошо не напишет. Приходится выручать…

— Учись, учись, сынок, — мало что поняла из моих слов крестная. — Может, большим начальником станешь, легче проживешь на свете и нам поможешь.

И крестная громко заговорила о своей дочери, муж которой, вороватый пьянчуга, унес с колхозной пасеки три улья, теперь сидит в тюрьме, а жена, дочь моей крестной, родила второго ребенка, трудно рожала, третью неделю лежит в больнице, некому куска хлеба передать, кроме матери. Женщины подхватили — у каждой была своя болячка, свои хлопоты, свое горе и свои маленькие радости. Я прибавил шагу, чтобы бабий базар не мешал мыслить о высоком. Я уже чувствовал себя на этой утонувшей в грязи проселочной дороге представителем иного, значительного мира. Наши миры почти не пересекались, словно существовали в различных временных измерениях. Приземленная, будничная жизнь, которой жили эти женщины, не годилась для моих высоких поэз — это я знал точно.

— Радость, радость вокруг, — шептал я, — море счастья — в каждом сердце звенит, кипит, бурлит…

Никто меня не учил, но уже, кажется, тогда, в неполные свои шестнадцать лет, я знал, как нужно писать, чтобы написанное напечатали в газете. Жизнь — одно, а художественное слово — совсем иное, осознание этого пришло ко мне на уроках по литературе и никакого протеста в душе уже не вызывало. Наперекор гулу голосов на дороге, наперекор низкому хмурому небу и совсем не весенней противной мороси я нашептывал:

— Жизнь прекрасна, как безоблачное небо, безоглядная синяя высь — нет, размер не тот — безоглядная, сверкающая даль, вот!

Я остановился на обочине и записал в тетрадке-блокноте:

Море счастья вокруг, Сердце радостно бьется, Все ликует, поет, Пламенеет, смеется.

Женщины, проходя мимо меня, приглушали голоса…

Утром я вприпрыжку помчался в сельсовет. Председателя еще не было, только секретарь. Мужики на крыльце дымили самокрутками, поджидая руководство.

— Мне нужно срочно позвонить в редакцию, — обратился я к секретарю. Телефонный аппарат висел на стене, у раскрытого настежь окна.

— Звони, — кивнул секретарь, не отрываясь от бумажек, разложенных на столе.

— В редакцию, — повторил я значительно.

— Звони хоть самому прокурору.

Непослушной рукой — впервые в жизни! — я набрал телефонный номер.

— Это Ярослав Петруня, из Пакуля, говорит. Записывайте, буду диктовать, — я старался говорить баском, но непослушный голос срывался на звенящий фальцет. — «В праздничных колоннах» — стихотворение называется. «Солнце майское светит, флаги ярко горят, все вокруг зелень-скатерть укрыла…»

— Медленнее и громче, — властно прозвучало в трубке. — Плохо слышно. «Солнце майское…»

Я уселся на подоконник, тетрадку со стихами положил на колени — чувствовал себя в сельсовете все увереннее. Теперь и секретарь и мужики на крыльце прислушивались к каждому моему слову.

— «…Все вокруг зелень-скатерть укрыла…» Зелень-скатерть, ну это образ такой! «Сердце радостно бьется…»

Я кричал на всю улицу. Возле сельсовета останавливались люди, спрашивали у мужиков на крыльце: «Что это он такое говорит?!»

К сожалению, стихотворение я написал короткое, и вот продиктована последняя строка. А мне хотелось диктовать и диктовать. Весь день и завтра. И послезавтра. И пускай сидят на крыльце мужики и слушают. И секретарь — с открытым ртом. Прощально тутукал в ухо телефон. Театр окончен. Но занавес опускать не хотелось.

— Пожалуйста, пожалуйста, — сказал я в трубку. — Всегда выручу, если нужно. Хоть я и очень занят. Меня еще в Киев просили написать и для Москвы в две газеты. Сам чувствую, что стихотворение удалось. Но за высокую оценку — спасибо…

Повесил трубку, солидно кивнул секретарю и вышел на крыльцо. Вдруг захотелось сыграть еще один акт сольного выступления. Последний. Дядя передал отцу коробку «Казбека», на праздник. Вчера в лихорадке забыл отдать. Я достал коробку из кармана, открыл ногтем, развернул серебряную фольгу и протянул мужикам. Они взяли по папироске, взял и я. Я никогда не курил, даже с мальчишками в поле, когда пас свиней. Я прикурил, затянулся — в голове помутилось, дым разрывал легкие и горло, но я стоял на крыльце, заложив левую руку за спину, так стоял на торжественных школьных линейках директор пакульской семилетки, и курил, пока не вспыхнул в пальцах бумажный мундштук. Потом я медленно, потому что ступеньки явно уменьшались, дробились подо мной, сошел с крыльца. Улица качалась, ноги подгибались в коленях. Я старался идти вдоль забора, хватаясь за штакетины, чтобы не упасть. Небо было зеленое, а солнце на зеленом небе — красное, как желток в насижы, иенном яйце. Я едва доплелся до сельмага, из последних сил пересек ток, свернул за амбар здесь меня вывернуло наизнанку. Почти весь день пролежал я под старой, на сваях, кладовой, погибая от тошноты на влажной холодной земле и давая этой земле клятву никогда не курить и не писать стихов…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: