Но еще об уюте. Почему-то острее других чувствую холодную безграничность мироздания. А точнее — пугаюсь открытого пространства. Меня с малых лет манили тепло, покой, надежно защищенные стенами углы. Отсюда, наверное, и жажда уюта. Хотите послушать любимую сказку моего детства? Я ее наизусть помню. Перескажу вкратце.

Убежали от жестокого хозяина вол, корова, баран и петух. Лето в лесу жили, а захолодало — построили хатку. Теперь представьте: заснеженный лес, метель, деревья скрипят, волки в сугробах тонут, а среди всего этого холода, голода, глухомани из трубы вьется теплый дымок. Потрескивают дровишки в печи, шипит сковорода — корова блинцы печет, вол мак трет в макитре[2], баран картошку чистит, а петух сидит на жердочке, кукарекает, развлекает. И по всей хатке — алый отблеск теплого, сытного огня… Идиллия.

Вижу торжествующие лица борзописцев, слышу лай в каменных джунглях цивилизации. Ату, куси его, мещанин явился, лови его, хватай! А я разве убегаю? Прячусь? Да, мещанин я. А вы кто? Да будь завтра выгоднее хвалить и прославлять меня, тереховского обывателя, вы каждый мой ноготок цветистыми словами разманикюрите! Или вы, отчаянные правдолюбцы, защитники счастья человеческого? Низкий вам поклон. Но ведь не напитали бы землю океаны крови, а в живых человечьих телах текла она, если бы вы, праведники, больше о себе радели, чем о человечестве. Как это гениально просто: каждый заботится о себе — и все счастливы. Скажете — нереально? Но вот я же перед вами — счастливый! Счастливый, слышите, и ни в каком ином счастье не нуждаюсь!

Я давно задумываюсь над своей жизненной позицией и все ищу образ, который бы ее обобщил. Как-то летом увидел на мосту табунок ребятишек. Они швыряли в воду крошки хлеба. Заинтересовался, подошел ближе. Солнце нагрело деревянную основу моста, и вода в заводи кипела от мальков. Голодными клубками бросались они на каждую крошку, отталкивали друг друга, сплетались в темные вихри, поднимали песчаную бурю на дне — одним словом, страсти, страсти, страсти.

И вдруг средь этой битвы, средь этой борьбы за существование возникла крохотная раковина слизняка. Сверкающая рябь мерно покачивала раковину, а хозяин ее полеживал в своей зыбке, вытянув навстречу солнцу крохотные рожки, и, казалось, мудро и ласково улыбался миру: ни зла, ни страстей, ни позы. И, покачиваясь, поплыл себе на волнах дальше, верно, сам не ведая куда. А мы, люди, разве знаем, к какому берегу нас несет. Кое-кому покажется симптоматичным сравнение со слизняком, его, беднягу, умники разные уже давно в обыватели зачислили. Пусть их.

А что, как я вас нарочно дразню?.. Под настроение…

Хаблак шел из редакции как в воду опущенный. Даже просьба Гуляйвитра заменить на месяц заведующего отделом, ушедшего в отпуск, не порадовала его. Хотя в другое время такое доверие согрело бы удрученное неудачами на ниве журналистики сердце Андрея Сидоровича. И надо же было ему выигрывать эту партию! Никак жизнь не научит. Другой проиграл бы — и привет, будьте здоровы. Другой бы и не сел вовсе играть, когда дома жена и ребенок. А ему, видите ли, неловко отказаться. А теперь вот такому человеку испортил настроение.

И самое досадное — случай с редакторским щенком. «Вы видели моего Джульбарса?» — спросил редактор. Он ответил: «Да» или «Конечно», уже не помнит. «Тут пошло на принцип. Некоторые не признают его породистости. Будьте судьей». «Конечно, породистый, чистая русская гончая», — должен был ответить он. Или: «Чистейшая англо-русская». Какая разница, все равно никто в этом ни бельмеса не понимает. Должен был, если хочет ужиться с редактором. И не мучиться по ночам дурацкими проблемами. Никто бы даже внимания не обратил. А он наплел всякой ерунды, собрался рассматривать пса, хотя видит его каждый день и уверен: у песика разве что в третьем колене подмешалась «голубая» кровь. Хитрый тереховец посмеялся над легковерным, увлекающимся Гуляйвитром, сбыл за сто рублей окот своей вислоухой уличной сучонки. Но надо было успокоить человека, пусть радуется, пусть чувствует себя довольным и счастливым. Не возвращать же щенка обратно.

Вся Тереховка засмеет Гуляйвитра. А впрочем, дело выеденного яйца не стоит. Зря он разнюнился. Утром скажет при свидетелях: «Посмотрел справочник, товарищ редактор, и убедился, что песик доброй породы, англо-русская гончая». На его месте так поступил бы каждый разумный человек.

Запер сенцы и осторожно поднял клямку входных дверей. В комнате свет не горел, только на полу светлое пятно от уличного фонаря.

— Спит? — прошептал Хаблак.

— Да, едва учучукала.

— Ты лампу у бабки не взяла? Тут свет только до двенадцати, ночничок бы…

Вернулся в сенцы, взял с лавки керосиновую лампу. Дверь не закрыл, пусть немного выстудит. Уже в кровати произнес как можно равнодушнее:

— Редактор говорит: «Вы специалист, разберитесь, мой пес породистый?» А пес явно от дворняжки, председатель райпотребсоюза надул. С песиком ближе познакомлюсь, говорю, да в книги загляну. Теперь завтра надо что-то сказать, утешить.

— Нашел над чем думать, — сонно потянулась Марта («Пусть хотя бы сегодня поспит, сам к ребенку встану», — решил Андрей Сидорович). — Хочет породистого, пусть будет породистый. Жалко, что ли… О квартире не напоминал?

— Неудобно. Только через порог — и сразу о квартире. Завтра. Не волнуйся, все будет хорошо, он твердо обещал. Спи…

Но самому не спалось, хоть и закрыл глаза и дышал ровно — для Марты.

— Трум-тум-тум, трум-тум-тум, — Дзядзько насвистывал туш. И это так соответствовало моменту, что даже Ивана не сердило его паясничанье. Загатному по душе были последние минуты полуночной редакционной суеты. В них есть что-то трогательно-торжественное, и потом, они сулили свободу на завтра, возможность хоть немного сосредоточиться на своем. Печатник Шульга нес на вытянутых руках первый оттиск номера. Даже его землистое лицо светлело от торжественности момента. В комнате пахло свежей типографской краской. Корректоры, прикрыв глаза, отходили в сторону, показывая, как смертельно они устали.

— Кто свежая голова? — сурово вопрошал Иван.

— Товарищ Дзядзько, — в тон ему отвечал Виталий.

Загатный склонялся над влажными полосами. Это было его творение, как выстроенное для битвы воинство. Далеко вперед выдвинулся разведывательный отряд первой полосы — красный угол. Чуть пониже большие черные буквы — копьеносцы трубили о сдаче хлеба колхозами района. Бодро ждал сражения авангард передовой. Пара клише из РАТАУ[3], мастерски заверстанная подборка «По району», репортаж у льномолотилки, интервью с трактористами — армия шла четкими шеренгами, и властная рука полководца Загатного простиралась над ней. Одно его слово — и тут же поменяют местами заметки, переберут заголовки, вынесут в шапки громкие строчки призывов. Воля полководца властна сломать строй и выстроить новый, лучше прежнего, а печатник Шульга размножит творение в трех тысячах экземпляров. Иван окинул взглядом заголовки — ему нравилось поднимать голову над полосой и холодно бросать ошалевшим за смену корректорам: «В заголовках хотя бы ошибок не пороли…»

Но в сегодняшнем номере ошибок не нашел. Может, потому, что мысли все настойчивее возвращались к тому, что ждет его завтра. Завтра он проснется свободным и целиком отдастся творчеству.

Искусство требует жертв. Банальные слова, но, к сожалению, в них много правды. Иван погрустнел.

— Один оттиск редактору.

Прошелся по притихшим кабинетам. Гуляйвитер не читая подмахнул номер и уже тыкал всем по очереди для пожатия свою белую кисть. Иван сунул руки под умывальник.

— Простите, у меня мокрые…

Застучала печатная машинка. Складывал в стол бумаги, пока не скрипнула дверь за Приськой. Уловил ее лукавый взгляд, а может, почудилось. Неужто догадываются? Потому и не хотел просить сигарет при свидетелях. Сразу подозрение, зачем ночью сигареты, курит он редко, когда волнуется. Можно было сказать — остаюсь работать. Но не поверят. Закрыл секретарскую, плащ на руку, так внушительнее. Шульга остановил машину, протянул Ивану Кирилловичу пачку «Примы».

вернуться

2

Макитра — глиняный горшок.

вернуться

3

РАТАУ — республиканское отделение ТАСС.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: