Одну руку Загатный держал в кармане, другой, сжав фигуру, вычерчивал над доской плавные круги — красовался. Сделав ход, легко продвигался вдоль столов, подбрасывал спичечный коробок, листал подшивку газеты. Жаль, нет под рукой книги — вот бы Гуляйвитер взъерепенился, а Дзядзько с Хаблаком — те бы рты открыли от восхищения перед силой его мысли. Шахматы — его страсть. В ремесленном училище, а потом в армии это был единственный способ самовыражения, противодействия толпе.

— Шах! — в партии с Хаблаком Иван снова пожертвовал коня, чтоб оголить черного короля, открыть путь для наступления и сокрушать, чекрыжить, громить, крошить…

— Шах!

Партии с Дзядзьком и Гуляйвитром удачно близились к концу. Черные выдыхались. Первым поднял руки Дзядзько. Гуляйвитер еще дергался, но это были последние конвульсии. Наконец и он злобно буркнул: «Сдался!» — и рванул в свой кабинет. Хаблак отвел короля за спины пешек — теперь Загатный не мог грозить шахом. Он стал спешно разворачивать левый фланг.

Хаблак снова задумался, обхватив ладонями узкую клинообразную голову.

— Будто имение проигрываете, — нервно бросил Загатный. — Все равно партия проиграна после третьего хода, великие шахматисты таких партий не доигрывают, они сдаются вовремя.

И подмигнул Дзядзьку, мол, психическая атака на врага. Вообще Иван много говорил, говорил без умолку, в бессилии наблюдая, как черные осторожно, но неудержимо затягивают тугой узел на шаткой позиции белых. Теперь Загатный почти ненавидел худые, ревматические пальцы Хаблака и, когда они повисали над доской, чтоб передвинуть вперед еще одну фигуру, отворачивался.

— Та-а-ак, Кириллович… — с ядовитым сочувствием протянул Гуляйвитер, который уже оттаял после неудачной партии и вернулся в комнату. На смерть все воронье слетается. Белые тыкались по углам, но черный король был надежно спрятан. Белые паниковали. А нервы у Хаблака крепче, чем казалось. В игре Ивана всегда были элементы риска. Он пожертвовал две фигуры, чтоб одним ударом расколошматить противника (о, сладкое ощущение интеллектуального превосходства, но удара не вышло), теперь эта бездарь, этот тупарь додавит его через два хода — мат белым, нельзя уподобиться жертве, бессмысленно пытающейся уклониться от ножа гильотины, не дергаться, в этом есть нечто унизительное. Иван смахнул со стола фигуры:

— Сдался! Случайность.

— Конечно, конечно, — поспешно согласился Хаблак. — Я…

Загатный ногой толкнул дверь. «Вы за пивом?» — спросил Дзядзько. Жадно вдохнул густую свежесть ночного воздуха. Сейчас дадут сверстанный разворот. Че-о-рт… Так позорно он проиграл только раз — в армии. Тогда пришлось лечь на пол, проползти под койками всю казарму и, по уговору, вернуться обратно. Койки были низкие, он пригнул голову до самого пола, дыша пылью, а они с радостным галдежом следили за ним, подхлестывая издевательскими словечками… самая длинная дорога его жизни. Тогда, как и теперь, ему хотелось умереть…

Я осмелился отступить на один шаг от документальной точности и сейчас казню себя. Речь идет о последнем воспоминании Загатного — из армейской жизни. Относительно самого эпизода сомнений нет. Лет пять назад о нем рассказывал мне студент юридического факультета, служивший в одной части с Иваном.

Но я не уверен, вспомнилась ли Загатному эта печальная страница его жизни, когда он, проиграв партию Хаблаку, выбежал на крыльцо. Хотя мыслил я логично. До сих пор Иван знал в своей жизни три жестоких поражения. Одно из них — за шахматной доской. Поражение чаще всего влечет за собой тяжкое воспоминание. Не так ли? Мы любим жалеть себя. Утешение былыми победами приходит погодя. Вполне возможно поэтому, что Ивану Кирилловичу вспомнилась сцена в казарме.

Итак, попробую поточнее изобразить случай в армии, воспользовавшись рассказом юриста. В их подразделении служил парень, с большим гонором, армянин по национальности. У него был разряд по шахматам, и он мнил себя чуть ли не чемпионом Вооруженных Сил. Представляю, как это доставало Загатного, — уже тогда он болезненно реагировал на каждую попытку ближнего выдвинуться из «серой массы» (слова Ивана Кирилловича). Он предложил армянину игру из трех партий. Южный темперамент сработал и — по рукам. Наказание проигравшему: проползти через всю казарму под койками и таким же макаром вернуться обратно — предложил тоже Иван. А если учесть врожденный гонор мальчишки, то вполне можно ощутить все иезуитство того пари.

На турнир собралась вся рота. Загатный проиграл первые две партии. Третьей играть не стали. Бедняга Иван Кириллович опустился на колени и пополз, продираясь сквозь тернии солдатских шуточек, ликование от нежданной потехи. Юрист вспоминал еще и о длинном коридоре, по которому Загатный плелся после экзекуции из казармы. Почему-то ему запал в память этот коридор и одинокая фигура Ивана. А солдаты ржали вдогонку. Ясное дело, и я бы смеялся: сплести для ближнего силок — и самому в него угодить.

Во время своих вечерних исповедей Загатный не вспоминал армейского периода. В Людмилином дневнике записана одна-единственная фраза из его уст: «Только надев солдатскую форму, я понял, как просто и страшно потеряться в массе…» Значит, оказавшись среди тысяч себе подобных, Иван познал всю тщетность внешнего самовыражения. Так я полагаю. Если человека выделяет из толпы лишь его одежда, он ежеминутно может лишиться своих преимуществ. Значит, есть иные ценности, непреходящие, истинные? Их не отнимут никакие житейские невзгоды. Не в этом ли источник неутомимой духовной жажды Ивана Кирилловича? Одно знаю точно: в армии он стал серьезно думать об учебе и окончил вечернюю среднюю школу.

Вчера принимали гостей. Обмывали мотоцикл. Я сторговал его у Молохвы-старшего, нашего бухгалтера, который перебрался в город. Машина старенькая, зато досталась по дешевке. Годочков пять побегает, а там видно будет, может, следом за Молохвой «Запорожец» осилю. Теперь имею собственный выезд, жаль только — дело к зиме, но когда-то и весна настанет. Пока законсервирую, не любитель я зимой на мотоцикле гонять. Радикулит схватить — раз плюнуть.

Ну, выпили, телек посмотрели. А потом я семейную хронику показал, с двух месяцев дочь любительской камерой снимаю. Понимаю, не ахти как интересно потчевать гостей семейной кинохроникой, но пусть простят — я же в таких ситуациях терпеливо листаю с хозяином альбомы фотографий — он на пляже, они на свадьбе, на демонстрации, на рыбалке… Если это людям в радость, как не потерпеть?

Наша малышка на экране в два месяца, в три, в четыре, в год и по сей день… Галина моя цветет, у меня у самого грудь от гордости распирает, что ни говорите, а дети — это наше наиглавнейшее творчество. Ни в роман, ни в симфонию человек так не вкладывает себя, как в собственное дитя. Чудаки изводят себя над рукописями, нотами, красками, продают душу дьяволу за гармонию звуков (читал я недавно один такой роман), рвутся в бессмертие, как голодное дитя к мамкиной тите, а оно, бессмертие, рядом, все так просто. Матушка-природа сама побеспокоилась и сравняла всех: простых и великих, гениев и бездарей, вождей и толпу — все смертные, все бессмертные, и все творят.

Порой оглянешься, задумаешься — и изумишься глубокой мудрости мироздания.

Экранизированная дочурка понравилась гостям. А еще я голосок ее чуть ли не с рождения на магнитофон записывал. Теперь смонтировал синхронно с кадрами, очень славно получилось. После сеанса допили, что оставалось, и я проводил гостей со двора. Сиверко пошаливал — по стеклам шуршала крупа — предвестник снега. Безрадостная картинка глубокой осени, даже на душе холод. Почему-то представляешь себя заброшенным в бескрайней степи. Я закрыл калитку на крючок, проверил замок на сарае, закрыл двери из сеней, вернулся в гостиную. Теща выключила свет в кухне — уснула. Галина стелила в спальне постель, покачивая дочкину кроватку. Гости разбудили, когда прощались. Я погасил верхний свет, включил настольную лампу. Легкие сумерки окутали гостиную, сроднив меня с теплым кругом на письменном столе. Люблю уют. И знаю в этом толк. Приладил было лампы дневного света в гостиной, но через неделю снял — зябко, ровно на сквозняке сидишь. Галина иногда шумит: деньги, мол, изводишь. А что их, в рукав складывать? Я не из тех, кто тешится толстыми сберкнижками или для показухи внешний лоск наводит, а сам новые дырки в поясе прокалывает. Не мы для мира, а мир для нас. Я и поесть вкусно люблю, к чему душой кривить. Ведь оба зарплату получаем. С базара почти ничего не берем, все свое — и молоко, и огородина, и свежина каждую осень в сарае похрюкивает. Такая у нас специфика жизни, застряли между городом и селом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: