Рядом с пляжем, на круглой полянке, среди сосен и цветов играют в бадминтон. Играют больше дети да подростки, которые еще не испытывают волнения крови от наготы прекрасных полированных тел молодых соблазнительниц с блестящими сухими волосами, сжигаемыми солнцем. Они собрались в тесный круг и играют в мяч, не столько играют, сколько флиртуют, громко хохоча и испытывая радость от телесных движений. Кавалеры с волосатыми ногами и мохнатой грудью, в которой запутался золотой крестик, прощают им неловкость в обращении с мячом и готовы пожертвовать ради них жизнью.
Но вот в бадминтон играют взрослые. Игра у них что-то не клеится. Воланчик улетает далеко в сторону, и некому за ним бежать. Он не в меру весел, хохочет и наставительным тоном, не допускающим противления его капризам, подбадривающе подгоняет ее. Бахвалясь неутомимостью, он горд и чувствует себя героем. Она же соблюдает какие-то строгие правила, словно дала обет служить ему беспрекословно, и относится к ним как к долгу и терпеливо их исполняет. Она почернела от горя, превратилась в старушку, но черты ее благородны, исполнены самоотверженности и фанатизма.
Он отпустил рыженькую бородку, совсем еще молод, в спортивной фуражечке с синим прозрачным козырьком, — но без ноги! Он скачет на костыле, как хромая птица, ловко орудует им, и страшно смотреть на его затею: вот-вот он грохнется навзничь и переломает себе кости. Нога отрезана полностью, пустые плавки свисают, как поникший флаг. Не верится, что без ноги можно уверенно стоять на земле. А он не только стоит, но и скачет, прыгает, торопит ее, хочет показать, что за ним не угонишься, — и делает это так, словно смеется сквозь слезы.
Клен
Весь день дуло, по небу бежали тучи, хмурилось и накрапывало, ненадолго стихало, опять дуло и все никак ни во что не разрешалось.
Вдруг небо заволокло сплошь, внезапно потемнело, как при потопе. Смерч пыли закружился волшебником, вздымая бумагу с земли и унося ввысь. Деревья под окном зашептались, согнулись, как будто их преклонила невидимая рука. Посрывало железо с крыш, растворились окна, послышался звон разбитых стекол. Набежали больные в халатах и стали поспешно закрывать створки, испугавшись грозы.
По вершинам деревьев пробежал шум, кроны сделались молочными, как глаза слепца. Ветки мотало и яростно рвало. Они кланялись, махали головами и покорно сгибались под натиском чудовищной силы. Разразился ливень. По стеклу текли ручьи, обгоняя друг друга, небо стало сплошь серым.
Вдруг налетел стремительный ураган, раздался сухой треск, страшный грохот, как будто с неба упала колесница громовержца, — и на землю рухнуло сломанное дерево. Санитарки и врачи подбежали к окну. На земле лежал многоствольный клен, гордость больничного парка. На разодранной рогатке у корня зияло повисшее лыко, ослепляя белизной. Среди рябинок, дубков и лип, в окружении которых он красовался, появилась пустота, красноречиво говорящая о непоправимом несчастье.
Когда ветер утих, небо расчистилось, выглянуло солнце и стало опять тихо и приветливо от ослепительного света, игра которого отражалась в лужах и золотой сеткой двигалась на стволах повергнутого дерева. Кроны засверкали на солнце водяным бисером. Прилетели голуби. Они беспокойно кружили в недоумении и оплакивали дерево, распустив голубые крылья, как у серафимов. Клен неестественно лежал, как отрубленная голова, серебристые стволы его и многочисленные ветви легли поперек дороги вязанкой мокрого валежника. Ветерок шевелил симметричными гроздьями его листьев.
Как гиены, прибежавшие на падаль, появились работники с пилами и косолапо обошли его со всех сторон, поплевывая на ладони. Собралась вся больница в ожидании расправы над деревом. Поспешность, с какой стараются схоронить труп, выдает в людях ненужную деятельность, которая могла бы быть направлена на более полезное дело. Загипнотизированные сотней глаз, уставившихся на них из окон, работники отступили, как линчеватели при появлении шерифа, и не осмелились у всех на виду пилить дерево.
Наступил вечер. По парку разлились синие сумерки, располагающие к мечтательности. Зажегся фисташковый рожок, нежно осветив стеклянную зелень, светящуюся прозрачной мозаикой, делая ее сомнамбулически-карнавальной. Светляки бриллиантами и топазами замелькали вокруг рожка, и тем зловещее и темнее становилась густота темнеющих аллей, навевая фантастические миражи.
А клен все лежал в луже с прибитыми гроздьями, чернел поникшей кроной. Его кудри окутывал холод. Над ним сгущалась ночь.
Так внезапно постигает человека удар судьбы.
Маленькая фантазия
Однажды, слоняясь бездомным по улицам старого города, я увидел чудо. Была глубокая осень. Воздух был сырым и холодным, но свежим и отрезвляющим. Проведя много часов на ногах, я выбился из сил, и если б не музыка, постоянно звучавшая в голове и облегчавшая мою участь, то я давно свалился бы в изнеможении. В гостиницу меня не пустили, несмотря на то что вся гостиница была свободная. Без специальных телефонных звонков и рекомендаций даже в гостиницу не попадешь.
Музыка придавала мне сил, и от этого вырастали крылья, уносившие в неведомые миры райских ощущений и освобождавшие от бремени жизни. Город был старинный, дворянских построек еще не коснулась рука Корбюзье: разрушительная сила современной архитектуры не дошла сюда. Среди серых мрачных казарменных построек стоял нарядный красный особняк в два этажа с уютно горящими окнами, украшенными белым лепным орнаментом в барочном стиле.
Особняк поманил меня. Я остановился и стал разглядывать его окна. Этот дом, как мне показалось, принадлежал благородному собранию, был какой-то чудесной игрушкой, напоминающей базилику, в которую зодчий вложил весь свой талант. На улице было темно и сыро, а из раскрытых окон особняка веяло теплом натопленных комнат. В огромном зале с портретами генералов на стенах горела огромная люстра, мерцающая тысячами огней Стены были обтянуты шелковыми обоями шафранного цвета, генералы были написаны во весь рост, а пол был накрыт восточным ковром, поглощающим это мерцание, скользящее по его пурпурной рытой поверхности. По этому ковру неслышно ступали ноги крадущегося к фортепиано чиновника, чтобы переворачивать страницы аккомпаниатору.
Из окна неслись трепетные и восторженные звуки скрипки. В них было столько мольбы и рыданий, что рисовались образы, исполненные ангельского совершенства. Я остановился, потрясенный, и, сложив руки на груди, как на молитве, перерождался в духа, забыв, что стою на земле, и, подобно тому, как летают во сне, уже летел к окну, где виднелась голова и плечи играющего. Он отражался в огромном зеркале в тяжелой раме с позолоченными амурчиками и массивными гирляндами, отлитыми из алебастра. Бледное лицо с польскими глазами навыкате было устремлено в заоблачный мир фантазии, бородка и усы уже смердели, говорили о том, что жить ему осталось совсем мало. Длинные сальные волосы, спадающие на ворот сюртука, разоблачали в нем человека, ничем не отличающегося от смертных. Это делало его еще загадочнее и милее. Скрипка его стонала под натиском исполнительской воли. И было удивительно, как она выдерживала натиск: казалось, еще немного усилия — и он мог раздавить ее, как хрупкую хлопушку, в какие превращаются высохшие садовые колокольчики с позванивающими семенами.
Все окна в доме горели ярким светом и были раскрыты настежь. Звуки из окон вылетали очищенными, исполненными глубины вокального совершенства. Напоминая бархат на свежем горном воздухе, смоченный кровью, они брали душу в плен с неотразимой властью и сводили с ума. По всему было видно, что это играл легендарный скрипач. Я догадался, что это был Венявский, а в доме, куда я не посмел попроситься, находился весь девятнадцатый век. Тех, кто слушал его, не было видно, потому что они сидели, а Венявский стоял. Фортепиано бушевало каскадом льющихся арпеджио; упитанная спина скрипача, обтянутая черным сукном, обсыпанным перхотью, мелькала в окне и кланялась, а ниже спины, куда я не мог заглянуть, раздавались возгласы: нежные женские голоса, напоминающие птичий гомон, и мужские — рев быков в стаде; ни дать ни взять как в хоровой партии.