— Давайте на ночь сделаем укольчик?

Когда она уходила, сделав грязное дело, парень заметил, что ноги ее похожи на стеклянные четверти, в которых лабазники хранили спирт. От этого укольчика он спал пять дней, как сраженный леопард, в которого натуралисты стреляют иглой, наполненной снотворным, чтобы окольцевать ему лапу.

Не могу припомнить, где видел этого парня. Хотелось вывернуть память наизнанку, будто я видел его только вчера. Проснувшись на рассвете с мыслями о нем, я через силу наконец вспомнил, что видел его в больнице два года назад. Значит, он уже два года не выходит из больницы. Вспоминаю, еще тогда его возили в кресле по кабинетам, но тогда он был с ногами. Только одна нога была обута в шерстяной носок и не двигалась.

Сейчас у него забинтована вторая нога, и что-то желтое просачивается сквозь бинт. Она уже неподвижна и раздулась, как горло кобры. Раньше парень все носился с какими-то журналами, кроссвордами, шашками. Теперь присмирел и покорно смотрит на прохожих, затягивается сигаретой, с отрешенным лицом о чем-то думает и поглаживает подбородок.

Божья искорка

Бесплатная больница. Здесь лежат в основном одни здоровые, потому что больных не лечат, они быстро погибают. Условия ужасные, помощи не оказывают никакой. Палачи в белых халатах мастера только трупы возить на каталке.

Вот под лестницей стоит одна такая. Как воровка прячется у каталки, словно желая проститься с холерным трупом тайком, сестра милосердия. У нее жестокое лицо, на голове рогатый колпак, делающий ее похожей на тевтонского рыцаря, бандитский взгляд. Она красива, но не вызывает чувств. Красивая модель, оттого что вся в золоте, как мародер, разграбивший капитулировавший город, еще бездушнее. На руках по два толстых кольца, нанизанных друг на друга, в ушах трехэтажные серьги, как у Семирамиды, на шее витая цепь. Вынув из кармана скальпель, она с наслаждением сделала надрез на груди усопшего, как какой-нибудь средневековый анатом, пробирающийся по кладбищу, и, удовлетворенная, с пылающими щеками выскочила из-под лестницы, словно выведала государственную тайну.

Практикантки с глупыми личиками нашли себе забаву: измеряют друг другу давление, радуются попавшей в их руки интересной игрушке. Они хороводом следуют за врачом по всем палатам во время обхода и со счастливыми лицами, вроде детей, попавших на похороны, разглядывают безнадежно больных.

Врачи занимаются не тем, чем нужно, все что-то пишут, как писатели, похожи на монахинь, которые душат в монастырях.

Хирурги, по вине которых лучшие люди лежат на погосте, никогда не показываются на улице. Добровольно избрав эту профессию, они приговорили себя к пожизненному заключению в больничных стенах и променяли свежий воздух на спертую вонь.

А вот среди них светило: убийца Сойфер. Считается крупным врачом в отделении, все по сравнению с ней мелкая сошка. Увидеть ее трудно, как палача, на совести которого сотни обезглавленных жертв, она занята в хлопотах. Убивать — это ее профессия. Когда она идет по коридору, производит впечатление породистой немки в очках, с блестящими искусственными косами рыжеватой масти, туго уложенными на затылке. Глаза умные, сталисто-серые и страшные под увеличивающими стеклами очков. Говорит тихо, вразумительно и до нудности логично. Среди старых гладких щек бурого цвета, их складок и булок, дрябло и жирно свисающих, теряется ротик как у слона…

В ее лапы попала старушка-картофелинка с неясным заболеванием. Она давно уже лежит здесь, болезнь ее незначительна, пора было бы отпустить ее домой, ибо привезли ее сюда по глупости, но картофелинка стесняется врача и не может осмелиться попроситься на волю, сказать, что ей надоело лежать здесь. Она только вздыхает и ждет не дождется, когда ее выпишут. Ей дают всего две таблеточки, которые везде продаются и о назначении которых знает каждый. Она тихо прохаживается по коридору в белом платочке. У нее живые хитрые глазки и беззубая складка. На дворе лето, а она запахивается крест-накрест в байковый халат с длинными рукавами, как у смирительной рубашки, и бесшумно скользит по коридору вроде матрешки на плывущей сцене.

Порой она останавливается у стеклянной двери, сквозь которую виден громила в трусах, распластавшийся на койке как лев, которому мало клетки. Он не помещается на прокрустовом ложе, оно слишком узко для него, руки его лежат на железных углах, вонзающихся холодными ребрами в голое тело. Эти руки могучи, как у Самсона, на них страшно смотреть.

Картофелинка с нескрываемым любопытством задерживается у двери, забывается и робко подсматривает за ним. Поймав его взгляд, трусливо прячется и отворачивается от двери, как трясогузка, рискнувшая близко подпустить к себе охотника.

Однажды светило, проходя мимо двери по коридору, наорало на нее:

— Что вы тут делаете? Кто позволил вам подходить к мужскому отделению? Немедленно идите в свою палату и не смейте гулять по отделению; неприлично подглядывать за мужчинами… Почему мужчины не заходят в ваш коридор? Не нарушайте порядок, не разносите инфекцию, а то выпишу домой за нарушение режима…

С тех пор старушка слегла и уж больше не вставала с койки. Недолго теплилась ее жизнь. Как всякий хрупкий феномен, однодневная мошка, светлячок, она быстро погасла, не в силах пережить такой угрозы… То ли у нее в зобу дыханье сперло от радостного известия, что представился случай выписаться, пусть за нарушение режима, — лишь бы на нее обратили внимание и догадались, наконец, о ее существовании; то ли старушка не смогла пережить оскорбления; то ли просто с перепугу оглохла и так и не смогла прийти в себя, — но только после этого она уж больше не появлялась в коридоре, даже громила почувствовал, что чего-то не хватает в атмосфере.

Ранним свежим утром, когда первыми просыпаются ласточки, крылом задевают карниз, а голуби ходят по нему, гремят лапами и клюют по железу, воркуют и мешают спать, — две краснощекие девки, приехавшие из деревни и не пожелавшие работать на ферме, забавляясь градусником, опущенным в стакан с ватой, совершенно не испытывая никакой усталости после ночного дежурства, потому что приучены к ночной кошачьей жизни, являющейся для них смыслом жизни, с интересом сообщили друг другу новость:

— Старушка преставилась!

— Никто бы не подумал!

Слезная история

Полдень. Пляж у соснового бора. В светлом зное дрожит золотой кружевной купол итальянской церкви, похожей на макет, сделанной из хрупкого белого камня, поставленной обособленно на возвышенности и окруженной этим бором.

Сюда приезжают много любопытных посмотреть на эту церковь, потому что их только две: одна затерялась в сосновом бору, другая — во Флоренции. Любопытные все художники да туристы с рыжими бородками, просиживающие за бутылкой сидра полдня. Их худосочные подруги в брюках, скрывающих безобразие и раскрывающих прелести, под стать им — бескровными пальцами берут вонючую сигарету, которую еще не научились курить, а только напускают дыму и закашливаются.

Кругом свет, простор, утоптанные дорожки разбегаются по всему бору, в вершинах его, на мачтах, уходящих ракурсом в самые небеса, орут грачи, и всюду на холмах, подпирающих могучие сосны, расположились отдыхающие с самоварчиками и термосами. Их не заставишь двигаться, они сидят в траве, кишащей мухами, которые жалят, как спартанские лучники. Развалившись на одеялках, они непрерывно жуют и время от времени отодвигаются от настигающей их тени. Тень от деревьев покрывает их сеткой, они сливаются с травами, и порой их трудно разглядеть, как питонов, втершихся в песок. Наткнувшись на лежащую свинью с ослепительно белым телом, которое она подставила под палящие лучи, удивляешься ее бесстыдству и лени. Рядом бегают тонконогие чада, ловят бабочек сачком и время от времени подбегают к матери, как олененок к самке, как будто эту мать могут украсть.

Внизу река, сверкающая темной сталью. Бор синий, легкий, горячий, с ослепительными облачками в небе. Кругом столько расплавленного света, воздуха, яркого блеска воды, что кишащий муравейник голых тел на берегу как-то не замечается, вписывается в общую радостную картину и становится неотъемлемой частью ее.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: