«Я начинаю уже надоедать самой себе разговорами, — сказала она, не дожидаясь моего ответа. — Я пошла спать. Попробуем в другой раз, ведь это важно для нашей книги. Продистиллируй, кстати, завтра этот пассаж у Матфея, он мне пригодится».

Перед тем как попрощаться, я хотел слегка приободрить ее, выразить восхищение ее словами и тем, что понял все, о чем шла речь, хотя у нее возникло чувство неудовлетворенности.

«Лотта, — спросил я, стоя в дверях, — может ли ненаписанная книга оставаться всегда одной и той же?»

Не скрою, что я весь переполнился гордостью, когда она обалдев уставилась на меня, затем спрыгнула со стула и обняла.

«Макс, ты гений!» — радостно воскликнула она.

Это случилось перед тем как она закончила последнюю главу «Всецело вашего». Она позвонила мне около полудня и попросила спуститься вниз. В панике она умоляла меня прийти как можно скорее. Нетрудно было заметить, как она перепуганна и растерянна. Она сидела за столом в неестественной, скрюченной позе.

«Похоже, начинается, — нервно улыбаясь, сказала она. — У меня такое чувство, будто ноги хотят от меня отделиться. И я боюсь встать, потому что ни на секунду им не доверяю».

«А ты пробовала?» — спросил я.

«Нет, — ответила она, глядя мне в глаза. — Я боюсь. Как будто они превратились в кашу и не могут больше меня носить».

«Мы должны убедиться, что твое недоверие к ним оправданно», — сказал я как можно более непринужденно. На самом деле меня растрогал ее взгляд, ведь раньше она никогда не проявляла признаков страха. И только сейчас я понял, что она все время скрывала от меня, как боялась того, что ждало ее впереди.

«Ты как маленький верблюжонок», — сказал я, когда она снова стояла на ногах.

«Это было по-настоящему или только в моем воображении?» — спросила она со слезами на глазах и выругалась, сказав, что не желает быть ко всему прочему еще и забытым Богом ипохондриком.

«Возможно, это послероманный синдром, — предположила она. — Мне всегда очень грустно, когда я должна прощаться с книгой».

Из своей комнаты я позвонил ее врачу и рассказал ему о том, что случилось.

«Будет неплохо, если вы с Лоттой зайдете ко мне на недельке, чтобы снять размеры для пары палок», — сказал он типичным для врача невыносимо спокойным тоном, столь знакомым мне с детства тоном отца.

Мысль о том, что на презентации «Всецело вашего» она будет хромать, не давала ей покоя. Ей не хотелось, чтобы болезнь повлияла на прием книги и чтобы критики то и дело говорили о конце творческого пути, сводя интервью к нескончаемому обсуждению — каково же ей теперь, перед лицом смерти.

После того случая она больше не выказывала недоверия к своим ногам и не боялась упасть. Между тем ширился круг друзей, знавших о ее состоянии, и в тот праздничный вечер я без слов чувствовал, что мы разделяли общую тайну и слегка меланхолическую радость по поводу издания новой книги. Энергичная и взволнованная, она обходила гостей. Этот взгляд я уже научился распознавать — влюбленный взгляд женщины, довольной и счастливой, взгляд, появляющийся у нее всегда, когда ее окружали любимые и любящие люди, о которых она всегда говорила, что бесконечно рада оказаться с ними в этом мире в одно и то же время. До того как я лично встречался с каждым из ее друзей, у нее ли дома или на вечеринках, она в деталях рассказывала мне о них, так, словно выписывала персонажи своей книги. Театрально (впрочем, скорее всего, неосознанно) она изображала, как они ходят, как жестикулируют во время беседы, копировала их голоса, повторяла характерные для них выражения, проигрывая все это не без иронии, с зажигательным восторгом и огромной симпатией к своим героям. Для того, кто привык слышать о других лишь плохое, это было откровением. Ее рассказы о друзьях будили во мне безудержное желание любить и дружить так же, как она.

«Знаешь, что самое трогательное в этом мире? — как-то спросила она меня и, не дожидаясь ответа, сказала: — Доброта».

«Всецело ваш» был встречен в прессе, что называется, неоднозначно. Поскольку газет она не выписывала, каждое утро в течение недели после выхода романа я направлялся в маленький табачный магазинчик на углу и вместе с сигаретами покупал для нее газеты и журналы, где, как мы предполагали, могли быть опубликованы рецензии. С того времени я стал проводить с ней и утро, лишь тогда осознав, как важно для нее начало дня, когда она готовила себя к его продолжению.

«Я еще не собрана для людей в столь ранние часы», — сказала она однажды утром, пытаясь оправдать свою молчаливость и замкнутость. «Смотри на “семью”», — пробормотала она, принимая от меня газеты. — Я дитя затворников и клоунов. По утрам я затворник». Я собрался было вернуться к себе, чтобы оставить ее одну, но она задержала меня, предложив кофе и завтрак. Она сказала, что ей все равно надо привыкать к моему обществу и она с удовольствием обсудит со мной рецензии. Ведь нет ничего более унылого, чем сиротливо сидеть и читать, как принимают твою книгу.

«Чувствуешь себя вдовой, которая только что потеряла мужа и теперь впервые в страшном одиночестве просматривает школьный дневник своего ребенка: некому посетовать на очередную тройку по математике, но и не с кем поделиться радостью по поводу пятерки по языку, способности к которому этот маленький чертенок явно унаследовал от отца».

Лотта Инден удивляла меня снова и снова. Я сидел напротив нее за большим деревянным столом на кухне и со все нарастающим негодованием зачитывал рецензии. Любое нелестное высказывание было для меня таким болезненным, словно я сам написал этот роман. Обычно я не слишком бурно и открыто выражаю свои эмоции, но статьи в газетах и журналах заставляли меня то и дело скрежетать зубами от раздражения и возмущаться, ругая авторов, которые так ничего и не поняли в ее книге.

«Давай вслух», — просила Лотта спокойно и громко смеялась, когда я с выражением зачитывал ей те пассажи, которые пробуждали во мне ярость.

«Интересно, — произносила она, становясь серьезной, — над этим надо будет поразмышлять».

У меня никогда не было оснований сомневаться в искренности слов или поступков Лотты. О несчастьях в своей жизни она говорила, что ни к чему хорошему они не привели, что несчастье есть несчастье, и точка. По словам Лотты, ее характер позволял ей мгновенно приспосабливаться к ситуации: подобно змее, она обвивалась вокруг своего горя, готовясь его побороть, а потом надо было лишь привыкнуть к новой форме существования, к новым изгибам, и это привыкание длилось довольно долго.

«Есть такие страшно положительные типы, — сказала она однажды, — как, например, Этти Хиллесум[13], которых можно посадить за колючую проволоку, бить, унижать, окунать в дерьмо, морить голодом так, что они в конце концов издохнут, но при этом будут ликовать, веруя в человечность и в свою счастливую судьбу. Я не такая. Я ни за что не стану благословлять собственные несчастья. Каждый день я скорблю о них. Я с отвращением смотрю на свои новые формы, которые не доставляют мне ни радости, ни огорчения, я просто должна к ним привыкнуть. Я должна привыкнуть к тому, чтобы еще бережнее обращаться со своим временем и больше не тратить его, например, на знакомых. Знакомые — это часть любой нормальной жизни, но уже не моей. А необходимо еще привыкнуть к тому, что у меня больше нет времени лгать. Человек лжет каждые восемь минут, честное слово, — в какой-то газете я читала об исследованиях, проведенных одним американским университетом. Но попавший в беду не может позволить себе этого, у него впереди нет будущего, которое своей ложью он мог бы обезопасить. Иными словами, ты не становишься ни хуже, ни лучше, но, возможно, несколько жестче. Люди обманывают друг друга, хитрят, изнуряют себя искусственной веселостью, наигранным дружелюбием и лицемерной любезностью, и это нормально, это заложено в человеческой натуре. И ничего отрадного нет в том, чтобы ощущать себя изгнанным из этого театра гримас. Я тоже с удовольствием играла бы в нем, обманывая и дурача, но ложь и плутовство, увы, утратили для меня свою полезность».

вернуться

13

Etty Hillesum (1914–1943), нидерландская писательница, умерла к концлагере Освенцим.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: