«Я всегда хочу знать происхождение не только историй, но и слов, — говорила она. — Нет ничего приятнее, чем странствовать по книгам от одного слова к другому и следить за тем, как их корни переплетаются».

Поскольку в списке значилось несколько биографий из шкафа в гостиной, я тут же вспомнил о вечере, проведенном в компании с Акселем Ландауэром, о своем вопросе, с которым пришел тогда к ней и который сейчас, после ее просьбы упаковать биографии Ленни Брюса, Малколма Лоури, Джерзи Косинского[21] и Джейн Боулс, отпал сам собой. Невольно всплыла в Памяти неприятная сцена, которой закончился тот вечер и смысл которой Лотта так и не раскрыла.

«Помнишь тот вечер с Акселем, когда мы ели индонезийскую еду?» — спросил я, глядя в пронизывающие глаза Джейн Боулс, которая, держа в правой руке сигарету, казалось, облокотилась на корешок своей биографии «А Little Original Sin»[22]. Лотта лежала на диване в другой комнате, и я не мог ее видеть, так как находился в задней части дома, где стояли книжные шкафы.

«Да! — крикнула она в ответ. — А что?»

Прервав сборы, я направился к ней, придвинул стул к дивану, сел рядом и спросил, почему в тот вечер она так рассердилась, когда я предположил, что она приписывает свои идеи господину Талличу. Она ответила не сразу, задумалась и посмотрела мне прямо в глаза.

«Я была раздосадована, Макс, — сказала она необыкновенно мягко. Ее глаза блестели и с каждой секундой становились все более красными — при этом она не плакала и не терла их рукой. Это был признак печали, который я замечал уже не раз. — Мне было досадно, что ты не Тобиас, — с трудом выговорила она. — Ты сделал неудачное замечание, и мне стало ясно, что ты еще не добрался до сути нашей будущей книги; это разочаровало и разозлило меня. Я, наверно, слишком преждевременно рассчитывала на то, что ты понимаешь меня с полуслова, но ты не Тобиас, и иногда я об этом забываю. Осознавая это, я чувствую себя виноватой — по отношению к Тобиасу, по отношению к тебе, а когда я чувствую себя виноватой, то лучше не попадаться мне под руку».

Глубоко сожалея о том, что высказался в тот вечер о происхождении идей, я взял ее за руку и сказал, что ужасно не хотел бы ее разочаровывать.

«Вообще-то ты можешь радоваться, — сказала она, поглаживая большим пальцем верхнюю часть моей ладони, — я разочаровываюсь только в тех, кого люблю».

«Я тоже вас люблю», — сказал я.

«Да», — сказала она.

На следующий день ни свет ни заря мы отправились в Бретань. До сих пор мы бывали там лишь летом, но в этом году выдалась ранняя осень, и уже к середине сентября деревья запылали желто-золотыми огоньками. Даже в городе ощущался земляной аромат мокрой листвы. В то утро она чувствовала себя хорошо и первые несколько часов вела машину. Наш последний разговор оставил ощущение умиротворения — другого слова мой несовершенный язык подобрать не мог. В тот вечер я еще немного посидел рядом с ней, держа ее за руку. Она закрыла глаза и через несколько минут заснула. Никогда прежде у меня не было возможности так долго и безнаказанно смотреть на нее, и я невольно думал об увядании и смерти. Не знаю, сколько я так просидел. Осторожно высвободив руку, я стал упаковывать собранные книги, компьютеры и аккуратно сложенную одежду, которую она приготовила в своей спальне. Проснувшись от треска огня в камине, который я для нее разжег, она посмотрела на меня сонным и смущенным взглядом.

«Иногда печаль бывает такой сладкой», — сказала она.

Мы провели в Бретани еще два сезона, когда она сама водила машину. На следующий год я отвез ее туда в фургоне, где умещалось узкое элегантное инвалидное кресло. Палками, размеры которых снял для нее доктор, она так и не воспользовалась, потому что в плечах и в руках было слишком мало сил, чтобы на них опираться. У нее выдавались хорошие и плохие дни, но врач оказался прав: болезнь не знала пути назад. Поединок с судьбой, с которой она внешне как будто примирилась, начался во время нашего осеннего путешествия на побережье Бретани, куда мы отправились, нагруженные книгами, и она вся светилась от удовольствия, тогда еще сидя за рулем.

В доме на холме я занимал просторный верхний этаж под крышей, а Лотта спала и работала в двух комнатах на первом этаже. Центром дома была кухня, где посередине стоял овальный деревянный стол, за которым могло уместиться не менее десяти человек. Комнаты Лотты находились рядом с кухней. За прошедшие годы мы закрепили ритуалы, сопровождавшие наше пребывание в этом доме. Я, как правило, просыпался первым, шел вниз и ставил кофе. Иногда спускался с холма и прогуливался по пляжу, однако в тот год, когда начались боли, я больше не решался на это, хотя и знал, что в любой момент она могла связаться со мной по пейджеру или мобильному телефону. Уже в самое первое утро, копошась на кухне, я услышал звуки, доносившиеся из комнаты Лотты. Она охала, фыркала, время от времени ругалась и ходила из угла в угол, словно волк. Когда она распахнула дверь на кухню, я впервые увидел, что делает с ней боль, взбороздившая ее лицо и отвязавшая беспомощную злобу. С безжизненно висевшими вдоль тела руками она стояла в дверном проеме и смотрела на меня глазами, в которых были бессилие и протест.

«Каждое напечатанное слово причиняет мне боль», — прошептала она, стиснув зубы.

«Я помогу тебе».

«Хорошо».

В тот год в Бретани, когда у нее начались боли и я стал «надстройкой» к ее голове, именно тогда моя любовь к Лотте Инден (так же как и ее болезнь) уже не могла повернуть назад. В ее дневниках мне встретилась лишь одна фраза о любви, и каждый раз, когда я смотрел на Лотту, или слушал, или же записывал ее слова, эта фраза звучала в моих ушах.

«Любящее сердце вечно голодно», — писала она, считая сущностью любви то, что ее всегда не хватает.

У нее вошло в привычку время от времени сжимать мое запястье, проверяя силу своей правой руки. По ее словам, боль стала более явной и рельефной, но иногда она как будто истощала свои ресурсы и переходила в приглушенное состояние, а все тело погружалось в отвратительную иллюзию, когда не ясно, твои ли это руки и ноги и выполняют ли они команды мозга.

«Можно ущипнуть?» — спрашивала она, ухватив мою руку, и я должен был ее убедить, что мне было больно.

Отпечатки ее пальцев в моей плоти и работа над книгой с каждым днем делали нас с Лоттой все ближе. Сказать «ближе» будет, пожалуй, не совсем верно. Скорее я все больше и больше растворялся в ней, и мы вместе извлекали на свет то, что было спрятано у нее внутри.

Позволив помогать ей в написании эссе, она рассказала мне, что тема этого эссе была частью обширной композиции большого романа.

«Слово «нарциссизм» набило мне оскомину, — начала она. — А когда что-то набивает мне оскомину, я хочу знать почему. Я принимаюсь размышлять. Если слово «нарциссизм» прозвучит в разговоре, за ним непременно последует обвинение, и эта слепая тупость приводит меня в бешенство. Подобное суждение было произведено на свет умами нескольких человек, а позднее получило всеобщее распространение благодаря книге Кристофера Лаша «Культура нарциссизма». С тех пор «нарциссизм» — модное понятие. Тот, кто способен мыслить самостоятельно, избегает модных слов, как болезни, и презирает тех, кто их повторяет. Я не говорю, что книга Лаша плохая или неправдивая, но она построена на весьма спорных предположениях. Прежде всего, в ней делается смелое и довольно заманчивое утверждение, что для каждого столетия характерен определенный тип личности. Так, двадцатый век, и особенно вторая его половина, навязал нам равнодушного, поглощенного собой, эгоманиакального нарцисса, неспособного на внезапно вспыхивающие, настоящие, глубокие чувства, ха-ха, на длительные серьезные отношения или хорошую работу; легкого и обаятельного в общении, постоянно озабоченного тем, какое впечатление он производит на окружающих, и вконец измученного сквозящей пустотой в собственном сердце. Я сама слышу, как меня и людей моего поколения беспрестанно нарекают бесчувственными эгоцентристами. Подобные эпитеты исходят от кучки солипсистов, убежденных в том, что, в век сплошных нарциссов, сами они не имеют к этому отношения, ведь критиканы нарциссизма, несомненно, знают, как увернуться от веяний времени, в котором они живут. «А что я, собственно, по-настоящему чувствую?» — день-деньской пытает себя нарцисс. Не помню, однако, чтобы я когда-нибудь задавала себе похожий вопрос. Лаш, конечно, продолжил то, чем уже занимались до него другие. И это естественно — умы при соприкосновении оттачиваются. Думаю, что львиную долю он почерпнул в последней части «Падения общественного человека» Ричарда Сеннетта — книги, по-моему, не только более умной и увлекательной, но и лишенной того возмущенного и консервативного тона, который взял в своей работе Лаш. По сути, он ратует за восстановление семейных ценностей, религиозной общины, соседской взаимовыручки и так далее. Все эти стенания по утраченным благам слышатся в последнее время с самых разных сторон. Сеннетт же приписывает возникновение нарциссизма более интересному явлению, а именно стиранию граней между общественным и личным».

вернуться

21

Lenny Bruce (1925–1966), американский комик. Malcolm Lowry (1909–1957), английский писатель. Jerzy Kosinski (1933–1991), американский писатель.

вернуться

22

«Маленький первородный грех».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: