— При таких обстоятельствах, говорит, — нет нужды играть комедию. Слыхал я, вы изволите быть из Братиславы, а потому разрешите представиться: ваш земляк. Послезавтра мне надо быть в нашем прекрасном городе, чего бы… чего бы это ни стоило!
Ей-богу, Лишку он видел первый раз в жизни и рисковал страшно. Видимо, такие мгновенные решения принимают те, чья жизнь на волоске.
А Лишка, подумайте, не вовсе потерял чувство долга. Были у него свои представления об ответственности. Но с другой стороны, ему понравился намек на вознаграждение, и он говорит:
— Если им не удастся повесить тебя, они повесят меня. Еще вопрос, кто из нас обоих ценит свою жизнь дороже.
Видите, из ответа его торчали рожки весьма прозрачной дипломатии.
— Ну, об этом мы с вами легко договоримся, — возразил тот человек. — Ах, наша Братислава…
— Ладно, переночуешь у меня, — решил начальник караула.
Так и сделали. Под утро Лишка вывел того человека из деревни — он, может, и сам с радостью дошел бы с ним до Братиславы. Отчего же — были ведь и такие, которым война обрыдла. И такие, что боялись ее конца.
Вот что узнал я тогда от жены учителя. Но если вы и вставите в свою хронику этот эпизод, — верю, такой мелкий случай не перевесит чашу весов, на которой нагромоздились все зверства и безобразия немцев. Им уж ничто не поможет…
Я простился, вышел — пора мне было и домой.
Только отошел я немного от школы, как меня потрясла картина, которая никогда не изгладится из моей памяти.
По грязному шоссе, под холодным ветром и дождем, немецкие солдаты гнали толпу бродячих цыган. Сами знаете, — цыгане! Смотреть больно: одеты кое-как, дырявые юбки у женщин, у мужчин задницы из штанов вылезли. Матери обвешаны детьми, — несли их в платках за спиной или на руках, а цыганята, что уже умели ходить, путались у взрослых под ногами, семенили по слякоти, плакали… На одних хоть рубашонки были, но сколько детишек бежало совсем голеньких!
Скажу вам: взгляд цыганских глаз совсем не такой, как наш. Смотрит он как бы из другого мира, о котором они уже и сами-то забыли. Но в глазах этих цыган, которых близкий фронт загнал в лапы к немцам, было нечто иное, чем отсвет далекого мира, забытой родины. Было в них недоумение и страх, ужас перед тем, что их ожидает, и — была на них кровь, потому что немцы, как я понял с первого взгляда, не шутили с беднягами, охаживали их прикладами по чему попало…
Кровь на лицах, на руках, кровь просачивалась сквозь одежду — кровь, слезы, причитания, отчаяние. Они ломали руки, призывали бога, молили о пощаде, — но стоило кому-нибудь отстать — трах! — получай пулю. И еще один труп валялся в грязи…
Несчастные, они попали в руки самого худшего, в руки того дьявола со шрамом, Мюллера, в котором, по словам учительницы, не было ни капли человеческих чувств.
Ох, палач! Он шагал в группе своих подручных, стегая кнутом плачущих детишек, да еще — насколько ему позволяла рассеченная рожа — довольно ухмылялся.
Как хотелось мне броситься на него! Пожалуй, надо было хоть попытаться уговорить его, пристыдить… До сих пор раскаиваюсь, что не нашел я в себе тогда столько силы. До смерти буду сгорать со стыда, что отошел я тогда в сторонку и только проводил их взглядом.
«Да смилостивится над ними господь бог!» — подумал я, увидев, что прогнали их мимо школы.
Вечер наступил, стемнело уже, когда я постучался к Драбантам. Не удивляйтесь, пожалуйста, что не знаю я прямой дороги домой и что даже в то опасное время носили меня черти бог весть где. Я ведь привык к ночным обходам, к извилистым тропкам, а что касается немецких часовых, то опасаться мне было нечего — документы мои были в порядке.
— Добрый вам вечер, — говорю, когда мне открыли. — Что поделываете, люди божьи?
Они ничего не делали, отдыхали, только старая Драбантиха вынимала из печи последние хлебы.
— Напекла вот немного… для наших в школе, — отозвалась она. — Господь ведает, до чего же у меня за них сердце болит, как подумаю…
Посидел я с ними, и опустилась на меня тишина, наполнявшая весь дом; и совсем я забыл, зачем, собственно, явился. Да и была ли у меня какая-то цель?
— Вестей никаких нет? — спрашиваю, пожалуй, для того только, чтоб нарушить эту тишину. И тут оказалось — каждый из семьи погружен в свои особые мысли.
— О Лукаше? — схватилась, словно со сна, невестка.
— О нашем Дюрко? — будто издалека откуда-то спросил старик.
А старая Драбантиха, которую равно терзали все горести, только вздохнула:
— Господи, когда все это кончится!
Что делать? Пришлось утешать их. Преодолевая гнетущее чувство, владевшее мной с тех пор, как я увидел печальное шествие цыган, стал я искать такие слова, в которых можно было бы почерпнуть хоть немного надежды.
— Конец наступает неудержимо, — сказал я тогда. — Наши страдания лишают нас, правда, всякого терпения, и многие впадают в отчаяние, теряют надежду. Но немецкий фронт трещит по всем швам и война постепенно издыхает, поверьте! Скоро конец…
Сидели мы вокруг стола — вместе, и все же каждый как бы в своем особом мире, и миры эти были далеки друг от друга, как звезда от звезды.
— И слухи о нем не доходят… — опять вспомнил старый Драбант о младшем сыне.
— Почти все уже вернулись, — прошептала невестка Веронка. — Только мой Лукаш…
— Не бойтесь вы за них, люди божьи, — говорю, — Дюро — под охраной Козлова, а тот не даст ему погибнуть. А что до Лукаша, кто знает, может он на ту сторону пробился? Спорим — вернется он вместе с русскими…
Не успел я договорить, как послышался слабый стук во входную дверь. Такой слабый был этот стук, что мы бы и не услыхали, если б не Веронка. А она, словно по таинственному внушению, вдруг вскочила, выпрямилась и вся замерла в напряженном ожидании.
И опять: тук-тук-тук…
Тогда вышел старый Драбант в сени и открыл дверь. А дверь распахнулась настежь — потому что снаружи на нее всем телом навалился какой-то человек, рухнувший теперь на пол.
— Господи Иисусе! — вскричал Драбант. — Что это? Что же это делается!
Ей-богу… то был Лукаш!
Бросились мы к нему, а он лежит без сознания, только стонет. Ну, можете вообразить, что тут началось. Веронка так и пала на него, обхватила, из горла вырвался какой-то отчаянный вой, старая Драбантиха заметалась из угла в угол, хватаясь за голову, не понимая, что делает…
— Рехнулись, бабы! — приглушенным голосом окликнул их Драбант. — Тихо!
Мы перенесли Лукаша в комнату, уложили на кровать. Он был ранен, и, видимо, тяжело: правый бок гимнастерки весь пропитался кровью, да и левое плечо, кажется, сильно было задето.
— Лукаш!.. Вымолви хоть словечко, Лукаш! — причитала его молодая жена, но Лукаш не отзывался, Лукаш был в глубоком беспамятстве. Еще бы! Он совсем обессилел и наверняка потерял много крови.
Мы сделали, что могли, что привыкли делать в таких случаях: стянули с него всю одежду, промыли раны.
Ох, черти, как же они его отделали! Ясно было, кто тут виной. Лукаш не открывал ни глаз, ни рта, чтоб хоть словечко промолвить — но мы и без этого знали: немцы плюют на всякие гарантии свободного возвращения, данные нашей регулярной армии, охотятся на людей, они и подстрелили Лукаша. В кармане его нашли мы даже ту самую пресловутую листовочку… Простреленная, слипшаяся от крови — отличная гарантия!
Но откуда в Лукаше такая сила? Как добрался он из леса? Полз, поди, по склонам гор, землю ногтями царапал, ветки грыз, чтоб заглушить боль, приникал к бороздам, прятался в кустах — только бы его не нашли… Ей-богу, с такими ранами да по такой дороге — всякий другой давно бы дух испустил!
Только собрались мы перенести Лукаша из общей комнаты в чулан, явился Матуш Трчка.
— Шел мимо, вижу: у вас еще свет в окошке…
Он, конечно, понятия не имел о случившемся. Но, увидев тяжкие раны Лукаша, тряхнул головой:
— Тут вы сами не справитесь. Я пошел за доктором!
— Не ходи, Матуш! Ради бога, никто не должен знать о Лукаше!