Тогда не было понятно, откуда у таборных цыган автомат, теперь был автомат, не было Шевро… И учить сорокапятилетних казаков с бородами на гирлянде медалей ни к чему!.. Они как дети, хотя, если что, — «пришьют, не почешутся!», как говаривал все тот же Колька, которого мне никак не забыть. Бесцветный огонь горит в моей памяти… Как рассвет в горах.

Скакал казак через долину, Через кавказские края… —

пели у нас на батарее.

Скакал он всадником зеле-гы-ным… Кольцо блестело на руке…

Говорят, что правильные слова в этой старинной песне:

Скакал он садиком зеле-гы-ным…

Но при чем тогда кольцо, которое горело на руке? По вечерам, когда солдаты получали «увольнительные» и уходили по розовой от заката дорожке, я стоял и наблюдал, как солнце уползает за гору… А утром, стоя на посту (слишком молодой младший командир, чтобы не нести караульной службы, как, скажем, кондуктор тбилисского фуникулера — кадровый сержант), я видел, как небо прорисовывается светлым, точно переводная картинка, когда по ней проводят мокрым пальцем… Потом в разреженном небе по всему контуру гор появляется зеленый кантик, яркий, как на фуражках у пограничников… Затем небо заливается розовым, красным, оранжевым, багровым цветами… Как перламутр в нашей землянке. Или гребешок Рузи. Он лежит в чемодане вместе с новыми байковыми портянками, лоскутом чистой материи на подворотнички, чистым «зо́шитом» — тетрадкой — для стихов, которые я пишу на посту, и фотографиями. Рузиного фото у меня нет. Я должен помнить ее так, без фотографии. И я помню ее, промелькнувшую на моем горизонте, как падучую звезду: она выскочила из траншеи. Бежала. Больше я ее не видел никогда…

Утром я по сигналу тревоги, застегивая на ходу ремень, вскочу на бруствер… Первый раз, когда мне пришлось вести стрельбы, я топтался на пухлой, недавно вырытой земле словно в танце. Может быть, это была «цыганочка» — так азартно и самозабвенно я плясал. Над нами проходил немец, и мне до чертиков хотелось его «достать». Я принимал сведения от третьего номера, который «считывал трубку» — определял высоту полета немца — прикидывал все расчеты и упреждения, как учили меня в полковой школе, и выкрикивал команды. Немец степенно пролетал на большой высоте, и наши снаряды обходили его стороной. А потом вдруг заколыхал крылом, словно споткнулся, и стал медленно планировать вниз. Соседние орудия «смолили» в небо, стараясь добить раненого, а я плясал у себя на бруствере, стоя над ямой, из которой не нужно было бежать, спотыкаясь и падая вместе с другими.

Я лежал контуженный в голову своим собственным осколком, как тот летчик, который бежал, вытянув руки вверх, как дерево, под которым меня перевязывала медсестра. И моя шапка — прожженная осколком, валялась под деревом — была точно такой же, как на человеке, с которым шепталась Рузя.

Спасла цыганка, которая нагадала жить, и деревья, которые росли без всякого порядка. Деревья стояли на пути немецких пуль не резиновые, а настоящие. И многие из тех, кто кинулся врассыпную по команде «Аве́н!», спаслись в том беспорядочном лесу. Только это жаркое слово «Аве́н!», сказанное Рузей, могло заставить броситься на верную гибель. Я не думал о том, что было, что будет и чем успокоится мое сердце.

Надо было верить в табор, которого нет, знать, что никто не уходит бесследно, чтобы так смеяться, как умела она. И так спокойно сказать: «Аве́н!» Сказать и превратиться в дерево. Она все время превращалась, и я не успевал привыкать к ее превращениям. К последнему не могу привыкнуть до сих пор.

Маленькая Рада не успела ни в кого превратиться, как, скажем, ее мать или оборотень, который представлялся то добряком-интеллигентом, то иезуитом, то философом, исповедующим порядок, порядок, от которого погибла маленькая цыганка. Она не успела научиться превращениям и потому не доставила никому лишних хлопот. Она не знала, что прорыв, который мы тогда устроили, был организован не так, как нужно. Оттого погибло множество людей, в том числе и она, Рада. Она не знала, а я и до сих пор не ведаю, как надо вести себя по всем строгим правилам войны. И я засмеялся, когда мы попали в немецкий самолет.

Потому что, несмотря на обучение в полковой школе, я еще не понимал, что такое настоящий порядок. Или потому, что меня контузило в голову? Когда немец, планирующий на расположение нашей батареи, оказался почти у земли, я засмеялся, размахивая руками и утрамбовывая землю чечеткой. И тогда пожилой старшина из кадровых кубанцев обнял меня за тонкие длинные ноги, согнул в коленях, как гуттаперчевую куклу, и потащил вниз, в укрытие. Потому что знал, что немец будет из последних запасов поливать нас сверху. И был, конечно, прав: немец попал!.. И все равно я барахтался в его крепких, как корни деревьев, руках и смеялся. Ему было непонятно, отчего командир третьего орудия вдруг заливается смехом во время боевых стрельб. Он не был в той, другой, яме, не ходил на «цыганский» прорыв. Он ничего не знал про Рузю, про Шевро, про Кольку. Про всех, кого я оставил позади.

ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ.

НЕ ХОДИТЕ, ДЕТИ, В АФРИКУ!..

Давно это было или недавно, сорок лет или сорок веков назад — неважно. Важно, когда узнаёшь, кто ты такой.

Что я знаю о себе? Что помню из того, что действительно было? Что ушло с годами — память живет помимо нас. Хочется уловить момент, в котором есть и то, что было, и то, чего не было с тобой, что пришло извне — память живет помимо нас, что пришло от других, таких как ты сам, поскольку они живут в твоей памяти, а единица измерения — одна жизнь.

Давно это было или недавно, коротко сказать: ехали цыгане и остановились у реки, как всегда, как сорок веков назад, когда выходили из Индии, как сорок лет назад, когда выезжали из Гатчины. Вдруг слышат — пальба! Это в мирное-то время! Давай и они стрелять в ответ, у ромо́в всегда что-нибудь из оружия припасено, мало ли что может произойти в дороге! Женщины перья стали жечь — от нечистой силы спасает! Но что про такое-то говорить в наше время! Другое дело петухи. Раз утречком прокричали, два прокукарекали, с третьим все стихло. Ибо и Иисус говорил ученику своему Петру: «Прежде нежели пропоет петух трижды…» Цыгане — люди православные, цифра три для них священна. С третьими петухами, когда все прекращается, вышли цыгане из шатров, а вокруг по полю кости раскиданы! Чьи кости? Рома́ все целы! Кричат цыгане: «Уходить отсюда надо!» А старшо́й отвечает: «Подождем, чавэлы!..» Ну, табор и остался.

Кто я такой? Немец был готов вывернуть меня наизнанку, лишь бы выяснить! Потому что от этого зависело, что будет с человеком, когда пропоет третий петух. Мою бабушку и тетю, как и тысячи других единокровных, предали с третьими петухами. Узнать, кто ты такой для того лишь, чтобы уничтожить! Узнать и уничтожить! Знать — убить! Не от древа познания ли в нас это? Не от первородного ли греха! Но я не хотел платить за чей-то грех!

…На следующий раз с табором все повторилось: пальба, разбросанные кости. А свои все целы. «Уходить надо с проклятого места!» — кричат цыгане. А старшо́й, баро, отвечает: «Нет, чавэлы, подождем, может, это наши!..» И снова остались цыгане.

Но цыган уничтожали, если не в первую очередь, то во вторую. Поймали в войну табор, выстроили, если можно выстроить ромо́в, и спросили первого: «Петь-плясать умеешь?.. Танцен, зинген!..» А какой же ром петь-плясать не умеет! Станцевал ром отлично, спел, тут его и порешили! А на его место романычай, цыганку: «Зинген, танцен!..» А какая же цыганка не может!.. Спела-сплясала, и ее порешили. На ее место следующего поставили: «Петь-плясать, зинген-танцен!..» Ну какой же ром не может!.. Всякий может, все!.. Всех и поставили… А то еще палками… И живых… В землю…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: