нет ли погони, боялся всякого шороха, дрожал как осиновый лист на

ветру и, вдруг – появились люди. Неприятные на вид люди, но у меня

не было выбора, я им всё рассказал и попросил помощи. Они пообе-

щали помочь. Пообещали отправить в другой город, сказали, что я

должен подождать до вечера. Я прогуливался, ждал, хотя точно знал,

что именно они меня и продадут. А город мрачный, чужой, и я в этом

городе, как белая ворона. Все меня замечают, показывают на меня

пальцами, шепчутся, а я всё хожу, как загнанный волк и жду развязки.

И вот, развязка наступила, – я увидел знакомые лица. Те, неприятные

на вид люди, которые обещали помочь мне, переправить в другой го-

род, шли вместе со знакомыми мне лжемилиционерами, говорившими

«возьмёшь на себя», лупившими меня в камере. Сомнений не было,

они меня продали. Мне бы лечь на землю, притаится, переждать пока

они пройдут, но нервы сдали, я побежал. Они заметили меня, кричали

«стой», стреляли, и начался гон. Они гнали меня, и я бежал. Бежал, но

сил на беготню уже не было, стал искать, где б спрятаться. Забежал в

дом, потянул на себя ослабевшими руками тяжёлую дверь, за ней дру-

гую, такую же тяжёлую, и, вдруг – стена. За дверьми оказалась про-

стая стена. Обычная стена с облупившейся штукатуркой. Я стоял,

ждал ареста, рассматривал стену – и мне казалось, что весь мой страх

именно в том, что она облупилась. Казалось, что если бы она не облу-

пилась, не была бы в таком безобразном виде, то и страха, такого, ка-

кой есть, не было бы. Это я уже потом, проснувшись, объяснить себе

– 397 –

пытался. Раскручивая мысль с конца, всё это можно понять и объяс-

нить так: будь там, за второй дверью, пропасть, чудовище, или какая-

нибудь, пусть даже стена, но стена страшная, вся в кровавых шипах, в

чём-то эдаком, всё это своей значительностью, необычностью, может,

и ужаснуло, но при этом, хоть на мгновение, да удивило, порадовало

бы. В том смысле, что душа получила бы пусть мимолётную, но воз-

можность для отдыха. По крайней мере, не примешивалась бы к стра-

ху та брезгливость, ибо всё до отвращения знакомо, обыденно, вся эта

грязь, нищета, которая ни удивляться, ни отдыхать не даёт. И вот, я

стою у этой стены, жду ареста. Судорожно ищу, за что удержаться,

чем мне эти мгновения жить. И, волей-неволей, поиски мои кончают-

ся тем, что я начинаю с жадностью рассматривать поганую стену, что

передо мной. На неё мне смотреть противно, но я себя заставляю

смотреть. Вон, под ржавой трубой стена чёрная, а там с краю и вовсе

виден кирпич, тоже чёрный от времени, мёртвый. Рассматриваю, по-

тому что знаю – это мои последние секунды. Сейчас войдут, и всё

кончится. Убьют, и ничего не будет. Не будет стены, не будет даже

отвращения к ней. Но меня не убивают и, как вскоре выясняется, бо-

лее не преследуют, даже напротив, я где-то в подвалах этого города

устраиваюсь на работу. Даже вроде как будто в их милицию. На мне

новенькая форма. Китель, галифе, блестящие сапожки, весь затянут

ремнями со скрипом, на поясе кобура с револьвером, и мы с помощ-

ником моим теперь сами издеваемся над другими. Вызываем человек

пятьдесят, заводим их в одну большую комнату, даём им всем стихи и

говорим: учите назубок, через пять минут будете рассказывать без

бумажки, кто не расскажет – тому пулю в лоб. И тут же, без обещан-

ных пяти минут, начинаем опрос. Выкликаем фамилии по алфавиту, а

то и так, на глазок, того, кто не нравится. Вытянул я одного такого,

отвечай, говорю, не выучил, пеняй теперь на себя! Хватаю и тащу его

куда-то, в какой-то там специальный кабинет, в ту комнату, где их ис-

полняют, отстреливают. Тащу его, а он дрожит, всё зубрит на ходу

данное ему стихотворение, не понимает, что всё это насмешка, злая

игра, в которой нет ему шанса. Я смеюсь, глядя на эти его потуги.

Смеюсь и злорадствую. И вот вроде как душе моей стало спокойно, то

есть – и в этом городе сумел пристроиться. И напарник не ублюдок, а

нормальный и даже симпатичный парень, есть у нас с ним взаимопо-

– 398 –

нимание. Короче, не один теперь в этом городе. И вдруг, когда, отведя

очередного «поэта», вернулся я в ту большую комнату, где стоял го-

мон, где все лихорадочно вслух зубрили стихи, этот мой напарник,

родственная душа, протянул мне бумажный лист с текстом и мило

улыбаясь, сообщил, что следующий, оказывается я. Так и сказал:

«Знаешь, а ведь следующий – ты». И так спокойно это сказал, с какой-

то даже теплотой в голосе, если не сказать, с любовью. Сказал и по-

смотрел мне в глаза. И тут я понял, что из охотника превратился в

жертву. Хоть до конца ещё и не верил в то, что это так, думал, шутит.

А что? Ведь мы с ним приятели, думал я, ведь он такой хороший, он

душа-человек, он единственный, кто хотел меня слушать и потом – он

так ласково смотрит! Да, без сомнения, всё это шутка, он шутит, не

может быть, что это правда. Но он не шутил, он вышел за дверь и ввёл

в комнату, в эту страшную комнату, где зубрили стихи обезумевшие,

обречённые на смерть люди... Кого бы вы думали? Мою мать! Ввёл её

с почтением, как вводил бы мать своего лучшего друга. Даже более

того, как вводил бы мать своего непосредственного начальника.

И мать шагала гордо в его сопровождении, воспринимала всё спокой-

но. Он сказал ей: «Садитесь, сейчас сын ваш нам будет читать стихи».

Как? Здесь? В этой комнате, при матери, при дрожащих за свою шку-

ру людишках, которые наблюдали мою власть, видели моё величие,

понимали, что я был над ними царь и Бог – и вот я уже ниже их. Ни-

же, потому что у них ещё есть время, а моё-то всё кончилось. Я в рас-

терянности. Смотрю то на мать, то на напарника, то на стихи, которые

мне дали. Эти стихи не то, что учить, я их и прочитать не могу. Буквы

прыгают, строчки плывут. И вот я в одно мгновение соглашаюсь с

тем, что я ничтожество. Прошу напарника, моего сердечного друга,

лишь об одном – чтобы он вывел из комнаты мать, чтобы мать моя,

вырастившая своего сына, не видела его позора. Не видела бы и не

слышала того, как он, дрожащим от ужаса голосом, станет декламиро-

вать чьи-то стихи. Но он не слушает, он поясняет, что и рад бы, да ни-

как нельзя. А главное, – совсем не боится. Ничего не боится. И я тогда

свирепею и как зверь, загнанный в угол, которому некуда отступать,

достаю из кобуры свой револьвер и начинаю угрожать. А точнее, всё

так же плакать и просить об одном – чтобы вышла из комнаты мать.

Я даже не пытаюсь отказываться от чтения, не интересуюсь, по како-

– 399 –

му праву он взял надо мной верх и приговорил меня, это уже свер-

шившийся факт, это произошло как-то само собой, и я с этим смирил-

ся. Но вот – мать! С этим я смериться не мог, просто не умел.

Я вымаливал у него одно лишь право. Право матери не видеть сынов-

него позора. Вымаливал, унижаясь, как это только возможно. Но он

был неумолим. Да, ещё по-отечески советы давал. Дескать, не трать

попусту время, лучше учи, кончатся отведённые пять минут, придётся

рассказывать, а ты не готов. Он издевался, он вынуждал меня пойти

на преступление, вынуждал меня на то, чтобы я его застрелил. Но всё

равно, как не был я загнан, измучен, унижен, застрелить его оказалось

мне не под силу. Всё оказалось гораздо сложнее, чем я мог себе пред-

положить. Мне теперь кажется, что в жизни застрелить его было бы


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: