ДИСТРОФИЯ
Юных скликает Победа, Мне же — болезни рука Песенкой бледного бреда Трогает вены виска. Жидкой берлинской лазурью Жалкие жилки полны Под алебастровой хмурью, Втертой в висок тишины. Небо, намеренно голо, Веет холодным огнем: Белой облаткой ментола Белое солнце на нем. И мировым напряженьем Стынет апрельская синь Над непонятным скольженьем Уличных плоских пустынь. Это — цыганской цингою Смерть ворожит надо мной, Вечно звенящей серьгою В мочке повиснув ушной. Бродишь бездомным фантомом, Тенью безмолвной кружишь, Отдан холодным истомам Под сталактитами крыш…1943
ЖИЗНЬ
Мне шесть, а ей под шестьдесят. В наколке; Седые букли; душные духи; Отлив лампад на шоколадном шелке И в памяти далекие грехи. Она Золя читала и Ренана, Она видала всякую любовь, Она Париж вдыхала неустанно И в Монте-Карло горячила кровь. Она таит в своем ларце старинном Сухие розы, письма, дневники; Она могла бы объяснить мужчинам Все линии несытой их руки. Всезнающей, загадочной, упрямой, Она заглядывает мне в глаза, Из книг возникнув Пиковою Дамой, Суля семерку, тройку и туза. Мне двадцать лет, а ей, должно быть, сорок. Он вял слегка — атлас и персик плеч, И перси дышат из брюссельских сборок, Маня юнца щекою к ним прилечь. Как сладко будет овладеть такою – Порочною, подклеванной вдовой: Жизнь надо брать с холодной головою, Пока она — с горячей головой. Она за дерзость будет благодарной, Под пальцы ляжет — нежной глины пласт, – Она мундштук подарит мне янтарный И том стихов на ватмане издаст. Она раскроет деловые связи, Она покажет в полутьме кулис Все тайны грима, все соблазны грязи, Все выверты министров и актрис. Она уже не кажется загадкой, Хоть жадный взор стыдливо клонит ниц… Мне тоже стыдно, и гляжу украдкой На трепеты подстреленных ресниц… Мне тридцать семь, ей двадцать два едва ли. Она резва, заносчива и зла, Она с другим смеется в бальной зале, С другим к вину садится у стола. Всё ясно в ней, от похоти до страхов, Хотя он лжет — лукавый свежий рот, И никель глаз среди ресничных взмахов Мое же отраженье подает. Не упустить задорную беглянку! Девчонка! Ей ли обмануть меня? Билет в балет, духов парижских склянку, – И льнет ко мне, чуть голову клоня. Но горько знаешь этот пыл условный И медлишь, и томишься, и грустишь, И ей в глаза, как в кодекс уголовный, В минуты пауз трепетно глядишь… Мне пятьдесят, а ей, пожалуй, девять. Худа и малокровна и робка. В ней спит болезнь — ее боюсь прогневить: Столь сини жилки в лепестке виска. О, девочка! О, дочь моя больная! На солнце, к морю, в Ялту бы, в Сухум! Она всё та ж, но каждый день иная: Она слабеет, и слабеет ум. Учить ее? Читать ли ей баллады? Играть ли с нею в хальму иль в лото? Таясь, ловлю испуганные взгляды, В которых мглою проступает — ТО… Мне шестьдесят. И вот она — младенец. К ней в колыбели жмется дифтерит, И сверстников моих и современниц Кружок последний на нее глядит. Поднять ее, зажать ее в ладони, От старости холодные, как лед: Быть может, ужас, за душой в погоне, Как жар, хоть на полградуса спадет? Но нет: хрипит!.. Стою бессильным дедом: Как ей помочь? Как вдунуть воздух в грудь? А Черный Ветер, страшен и неведом, Уже летит в ней искорку задуть…23. VII.1943
«В шаге легком и упругом…»
В шаге легком и упругом По сухому камню плит К жизни вызванная югом Снова молодость звенит. Мне опять легко и быстро, Метко, пристально, светло; Мне опять бряцанье систра Бронзы в голос налило. Синевой изюмной сизо По ущельям осиян, Древний кряж Паропамиза Стонет арфами парфян. Впрочем, нет; парфян не надо: Хорошо мне и без них Здесь, на стогнах Ашхабада, Разгрызать веселый стих. Жаркий полдень дунул мелом В каждый китель, в каждый дом: Люди в белом, город в белом, Только небо в голубом.27. IX.1943. Ашхабад
ХУДОЖНИК
I Пылает уголь в чугунной печке, Прозрачно-розов, как пастила. Он вздернул штору; ее колечки Переблеснулись в глуби стекла. И свет, как мрамор, прекрасным кубом Встал неподвижно средь мастерской, И он склонился к помятым тюбам, Подняв палитру большой рукой. Наморщив брови, он рылся в тюбах, Он, как смарагды, ронял слова: «Сиенна», «умбра», и в жестах грубых Сквозила нежность, как синева. Потом неспешно в разлив ореха Лепил он кляксы из тюб цветных, Как самоцветы на грудь доспеха Чеканщик ставит, жалея их.