ОДИССЕЙ И СИРЕНЫ
Однажды аттическим утром С отважной дружиною всей Спешил на кораблике утлом В отчизну свою Одиссей. Шумело Эгейское море, Коварный туманился вал. Скиталец в пернатом уборе Лежал на корме и дремал. И вдруг через дымку мечтанья Возник перед ним островок, Где три шаловливых созданья Плескались и пели у ног. Среди гармоничного гула Они отражались в воде. И тень вожделенья мелькнула У грека, в его бороде. Ведь слабость сродни человеку, Любовь — вековечный недуг, А этому древнему греку Всё было к жене недосуг. И первая пела сирена: «Ко мне, господин Одиссей! Я вас исцелю несомненно Усердной любовью моей!» Вторая богатство сулила: «Ко мне, корабельщик, ко мне! В подводных дворцах из берилла Мы счастливы будем вполне!» А третья сулила забвенье И кубок вздымала вина: «Испей — и найдешь исцеленье В объятьях волшебного сна!» Но хмурится житель Итаки, Красоток не слушает он, Не верит он в сладкие враки, В мечтанья свои погружен. И смотрит он на берег в оба, Где в нише из каменных плит Супруга его Пенелопа, Рыдая, за прялкой сидит. 1957ЭТО БЫЛО ДАВНО
Это было давно. Исхудавший от голода, злой, Шел по кладбищу он И уже выходил за ворота. Вдруг под свежим крестом, С невысокой могилы сырой Заприметил его И окликнул невидимый кто-то. И седая крестьянка В заношенном старом платке Поднялась от земли, Молчалива, печальна, сутула, И, творя поминанье, В морщинистой темной руке Две лепешки ему И яичко, крестясь, протянула. И как громом ударило В душу его, и тотчас Сотни труб закричали И звезды посыпались с неба. И, смятенный и жалкий, В сиянье страдальческих глаз, Принял он подаянье, Поел поминального хлеба. Это было давно. И теперь он, известный поэт, Хоть не всеми любимый, И понятый также не всеми, — Как бы снова живет Обаянием прожитых лет В этой грустной своей И возвышенно чистой поэме. И седая крестьянка, Как добрая старая мать, Обнимает его… И, бросая перо, в кабинете Всё он бродит один И пытается сердцем понять То, что могут понять Только старые люди и дети. 1957КАЗБЕК
С хевсурами после работы Лежал я и слышал сквозь сон, Как кто-то, шальной от дремоты, Окно распахнул на балкон. Проснулся и я. Наступала Заря, и, закованный в снег, Двуглавым обломком кристалла В окне загорался Казбек. Я вышел на воздух железный. Вдали, у подножья высот, Курились туманные бездны Провалами каменных сот. Из горных курильниц взлетая И тая над миром камней, Летела по воздуху стая Мгновенных и легких теней. Земля начинала молебен Тому, кто блистал и царил. Но был он мне чужд и враждебен В дыхании этих кадил. И бедное это селенье, Скопленье домов и закут, Казалось мне в это мгновенье Разумно устроенным тут. У ног ледяного Казбека Справляя людские дела, Живая душа человека Страдала, дышала, жила. А он, в отдаленье от пашен, В надмирной своей вышине, Был только бессмысленно страшен И людям опасен вдвойне. Недаром, спросонок понуры, Внизу, из села своего, Лишь мельком смотрели хевсуры На мертвые грани его. 1957СНЕЖНЫЙ ЧЕЛОВЕК
Говорят, что в Гималаях где-то. Выше храмов и монастырей, Он живет, неведомый для света. Первобытный выкормыш зверей. Безмятежный, белый и косматый. Он порой спускается с высот, И танцует, словно бесноватый, И в снежки играет у ворот. Но когда буддийские монахи Со стены завоют на трубе, Он бежит в смятении и страхе В горное убежище к себе. Если эти россказни — не бредни, Значит, в наш всеведающий век Существует всё-таки последний Полузверь и получеловек. Ум его, как видно, не обширен, И приют заоблачный суров, И ни школ, ни пагод, ни кумирен Не имеет этот зверолов. В горные упрятан катакомбы, Он и знать не знает, что под ним Громоздятся атомные бомбы, Верные хозяевам своим. Никогда их тайны не откроет Гималайский этот троглодит, Даже если, словно астероид, Весь пылая, в бездну полетит. Но пока над свежими следами Ламы причитают и поют, И пока, расставленные в храме, Барабаны бешеные бьют, И пока тысячелетний Будда Ворожит над собственным пупом. Он себя сравнительно не худо Чувствует в убежище своем. Там, наверно, горного оленя Он свежует около ключа И из слов одни местоименья Произносит, громко хохоча. 1957