Могила А. Ахматовой. Комарово. УЗЕЛ
Мы жили рядом. Два огромных дома, по тысяче квартир, наверно, каждый, не менее. И оба знамениты в столице этой брошенной и ныне считающейся центром областным. Нас разделял унылый переулок, как и дома, изрядно знаменитый одной из самых популярных бань. А для меня еще старинной школой, построенной купечеством столичным, как говорили, лучше всех в России. За девять лет я кончил десять классов (поди, не всякий эдак отличится), но, впрочем, не об этом речь совсем. Мы жили рядом. Я звонил в любое из четырех времен, объявших сутки, и, кажется, на сто моих звонков она не подошла четыре раза. Ну, пять, ну, шесть, но все-таки не больше. Я назначал свиданье в переулке, давал ей четверть часика на то, что у женщин называется порядком, и выходил. Она уже ждала. Она всегда уже была на месте. И это почему-то восхищало и восхищает до сих пор меня. Она приехала в мой город из Сибири, в ней, очевидно, проступало счастье от жизни у Невы и Эрмитажа, дворцов Растрелли, чуда Фальконета и кучи просвещенья и красот. Я выходил из подворотни и глядел на полноватую фигурку (чуть-чуть, ведь в этом что-то есть, при должном росте, правильной осанке, при сильной пропорциональной плоти два лишних килограмма — не беда!). Мы посещали садики, киношки, пустующие выставки и просто мне милые пустынные места как, например, Смоленку, Пряжку, остров Аптекарский и тот кусочек взморья, что неизвестен, издавна запущен, завален ржавыми, сухими катерами и досками соседних лесопилок, и всяким хламом, — знаете его? За стадионом он напротив стрелки. Мы что-то ели, если были деньги, то покупали красное вино (она другого не признавала) и возвращались на речном трамвае. Мы поднимались на второй этаж в мою запущенную комнатушку и пили чай, который я умел заваривать по старому рецепту. И я всегда, всегда, всегда одну и ту же доставал пластинку, и радиола долгими часами ее играла. Горела лампа в пестром абажуре густым и сладким светом. Вечерело. Она вытягивала ноги и просила мой старый свитер, было зябковато, когда мы выпускали дым в окно. И было так спокойно. Никогда мне больше не бывало так спокойно. Шипел адаптер, разлетался дым, часы постукивали на буфете. Я твердо знал, пока она со мной, покой и ясность, медленная сила, как плотная свинцовая защита вокруг меня. Сибирская Диана, чуть утомленная прогулкой и охотой, она была охраной мне, она одна за нас двоих хранила покой, в котором бодрствует душа. Когда я открывал глаза, то видел ореховые волосы ее, лежавшие и медленно и тяжко. (Хотел бы описать точнее, но не получается.) Тяжелая прическа, напоминавшая античный шлем, тем более что были там и пряди светлее прочих, словно из латуни. Овальное курносое лицо, две родинки на твердом подбородке и, Боже мой, зеленые глаза. Совсем зеленые, как старое стекло, того оттенка зелени, который, по-моему, синей всего на свете. Тогда мы заводили не спеша полубеседу, полуразвлеченье… «Послушай, если сможешь, — она вдруг говорила, — поедем в воскресенье хоть в Гатчину или куда захочешь. Я в Гатчине была назад полгода, какой там парк запущенный дворцовый! Я там нашла еловую аллею и, если ты со мной поедешь, до смерти не забуду этих елок». И слово «смерть» она произносила серьезно и при этом улыбалась мне уголками губ и поправляла прядь. И я не знал еще, что всякий день и час, не связанный в томительный и тесный, неразделимый узел соучастья, есть попусту потерянное время. А впрочем — тут правил нет! Ведь я любил ее. И я об этом ни разу, вот вам крест, не догадался… 1973ГЛАЗУНЬЯ НА ДЕВЯТЬ ЯИЦ
Это было в августе 1956 года. Вместе с Дмитрием Бобышевым я возвращался из Прикарпатья в Ленинград. Ехали через Москву. Еще в поезде мы решили найти Пастернака. В Мосгорсправке за пятнадцать копеек нам дали его адрес. Тут же мы отправились в Лаврушенский переулок, нашли дом, подъезд. В подъезде сидела консьержка.
— Вы к кому?
— К Пастернаку.
— Нет его, он на даче, — и отвела глаза.
И я вдруг понял — она врет. Мы ушли, побродили по окрестным переулкам, выпили пива у ларька и вернулись. В подъезде никого не было, консьержка куда-то ушла.
Мы бросились к лифту и поднялись на седьмой этаж. Чтобы подавить смущение, я сразу же нажал кнопку звонка. Дверь распахнулась мгновенно. В проеме стоял Пастернак — белые полотняные брюки, пиджак из синей диагонали, загорелое, почти бронзовое лицо, короткая, но запущенная стрижка. Белок левого глаза, ближе к переносице залит кровью. Тогда это называлось «лопнул сосуд».
— Борис Леонидович, здравствуйте! Простите, пожалуйста, мы к вам.
— Заходите, мальчики.
Комната совсем небольшая, одна стена — книжные полки, затянутые синим сатином. Рядом — высокое старое бюро. Я взглянул в окно — оно выходило на церковь.
Пастернак сел на венский стул, мы — на диванчик.
— Ну, рассказывайте, откуда вы?
Мы стали рассказывать. Он слушал тихо, внимательно, иногда задавал вопросы: кто родители? стихи пишете? что читаете? кто ваши любимые поэты?