Октябрь 1927, Ленинград

НА ИВАНА-ПЬЮЩЕГО

    Во деревне у реки     в базарную гущу     выходили мужики     на Ивана-Пьющего.     Тут и гам, тут и гик,     тут летают локти,     тут и пели сапоги,     мазанные дегтем.     Угощались мужики,     деликатно крякали,     растеряли все кульки,     гостинцы и пряники:     А базар не в уголке,     его распирало,     он потел, как на полке,     лоснился, как сало.     У бабонек под мышками     выцветала бязь.     Базар по лодыжку     втоптался в грязь.     Но девки шли павлинами,     желая поиграться     с агентами длинными     в пучках облигаций.     А пономарь названивал     с колокольни утлой,     малиновым заманивал     еще намедни утром.     Тальянки ж в лентах-красоте     наяривали пуще,     как вдруг завыло в высоте     над Иваном-Пьющим.     Делать было нечего,     базар взглянул туда:     там самолет кружился кречетом,     а на хвосте его — звезда!     И, слушая, как он поет,     базар, казалось, замер,     базар впивался в самолет     трезвевшими глазами,     а тот белел со злости,     сияя как пожар…    …До горизонта — гостя     провожал базар.

1927

О ГОНЧАРАХ

    Мне просто сквозная усмешка дана,     да финские камни — ступени к Неве,     приплытие гончаров, и весна,     и красная глина на синеве.     (Уж гиблые листья сжигают в садах,     и дым беловатый горчит на глаза —     о, скупость окраски, открыты когда     лишь сепия веток и бирюза…)     Звенящая глина тревожит меня,     и я приценяюсь к молочникам утлым.     Старик балагурит, горшки гомонят,     синеет с воды валаамское утро,     и чаек безродных сияет крыло     над лодкою — телом груженым и длинным.     Почетно древнейшее ремесло —     суровая дружба с праматерью-глиной…     С обрывов коричневых глину берут,     и топчут, и жгут, обливают свинцом,     и диким узором обводят потом     земной, переполненный светом, сосуд,     где хлебы затеют из теплой муки,     пока, почернев и потрескавшись в меру,     он в землю не сложит свои черепки,     на ощупь отметив такую-то эру.     И время прольется над ним без конца,     и ветрам сходиться, и тлеть облакам,     и внуки рассудят о наших сердцах     по темным монетам и черепкам.

1927

"Словно строфы — недели и дни в Ленинграде "

    Словно строфы — недели и дни в Ленинграде,     мне заглавья запомнить хотя б:     «Прибыл крымский мускат…»     На исходе пучки виноградин,     винный запах антоновок сытит октябрь.     Это строфы элегий,     желтеющих в библиотеках,     опадающих с выступов перистых од:     «Льды идут на Кронштадт,     промерзают сибирские реки,     ледоколы готовятся в зимний поход».    . . . . . . . . . . .     Но такие горячие строки доверить кому нам?     Только руку протянешь —     обуглится, скорчится — шрам…     Говорю о стихе     однодневной Кантонской коммуны,     на газетах распластанной по вечерам.     Но сначала — Кантон. И народ, и кумач на просторе;     после РОСТА рыдающая на столбах.     А потом, леденя, в почерневшем свинцовом наборе     отливаются петли, и раны, и храп на губах.     А потом — митингуют, и двор заводской поднимает     на плечах, на бровях,     на мурашках ознобленных рук —     рис, и мясо, и кровли повстанцам Китая,     и протесты,     железом запахшие вдруг…

Декабрь 1927

" О, если б ясную, как пламя, "

    О, если б ясную, как пламя,     иную душу раздобыть.     Одной из лучших между вами,     друзья, прославиться, прожить.     Не для корысти и забавы,     не для тщеславия хочу     людской любви и верной славы,     подобной звездному лучу.     Звезда умрет — сиянье мчится     сквозь бездны душ, и лет, и тьмы, —     и скажет тот, кто вновь родится:     «Ее впервые видим мы».     Быть может, с дальним поколеньем,     жива, горда и хороша,     его труды и вдохновенья     переживет моя душа.     И вот тружусь и не скрываю:     о да, я лучшей быть хочу,     о да, любви людской желаю,     подобной звездному лучу.

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: