Ровно посередине Амазонки горел пароход.
Пароход был маленький, обшарпанный, под эквадорским флагом. По пылающей палубе метались люди. Но в воду они броситься боялись, потому что Амазонка кишела пираньями, оставляющими в течение минуты только скелет от человеческого тела. Две спущенные на воду лодки перевернулись, ибо были перегружены, и ни один из людей не выплыл. Трагедия оставшихся на борту людей была в том, что пароход горел именно посередине.
Несколько индейцев на перуанском берегу, где стоял и я, бросились к своим каноэ, но начальник полиции остановил их:
— Не суйтесь не в своё дело… Всё-таки это ближе не к нашей, а к бразильской территории… Нейтральные воды… К тому же эквадорский флаг. Я даже не помню, какие у нас с ними политические отношения…
На другом, бразильском, берегу тоже виднелись безучастно созерцающие фигуры.
— Всё-таки это ближе к перуанской территории… — наверно, сказал тамошний начальник полиции и тоже замялся по поводу отношений на сегодняшний день с Эквадором.
Корабль медленно потонул на наших глазах вместе с остатками команды. Ничего нет страшней, когда люди брошены другими людьми.
Я долго не спал той ночью в посёлке охотников за крокодилами Летиции и почему-то вспомнил бульдозериста на Колыме Сарапулькина. Он бы не бросил.
Внутри пирамиды Хеопса подавленно, сыро, запуганно. Крысы у саркофага шастают в полутьме. А я вам расскажу про саркофаг Сарапулькина, бульдозериста на Колыме. Сарапулькин вышел не ростом, а грудью. Она широченная — не подходи, и лезет сквозь продранную робу грубую рыжая тайга с этой самой груди. И на груди, и на башке он рыжий, а ещё на носу, на щеках и на ушах! Хоть бы поделился веснушкой лишней! Весь он — как в золоте персидский шах! Вот он выражается, прямо скажем, крепенько. Рычаг потянул и на газ нажал, зыркая из-под промасленного кепаря, такого, что хоть выжми и картошку жарь! Шебутной, баламутный, около мутной от промытого золота Колымы, в своё выходное заслуженное утро Сарапулькин ворочает валуны. Он делает сигналом предостережение сусликам, выскочившим из-под корней, и образовывается величественное сооружение, а не бессмысленная гора из камней. Ни на Новодевичьем, ни на Ваганьковском ничего подобного, так-перетак! «Слушай, Сарапулькин, ты чо тут наварганиваешь?» — «Я, товарищ, строю себе саркофаг». — «Ты чо — рехнулся? Шарики за ролики? Ты чо, вообразил, что ты — фараон?» — «А ну отойдите от меня, алкоголики, или помогайте. Не ловите ворон. Я — против исторического рабства и холопства. Любого культа личности — я личный враг. Но чем я, спрашивается, хуже Хеопса? Поэтому я строю себе саркофаг. В России, товарищи, фараонами рабочий класс называл городовых. Всё лучшее сработано рабочими мильонами, а где — я спрашиваю — саркофаги у них? Я ставил себе памятник мостами и плотинами. За что меня в могилу пихать, как в подвал? Я никого никогда не эксплуатировал и себя эксплуатировать не давал. Я, конечно, не Пушкин и не Высоцкий. Мне мериться славой с ними нелегко, но мне не нравится совет: «Не высовываться!» Я хочу высовываться высоко! Представьте, товарищи, страшную жизнь Пугачёвой — к ней всё человечество лезет, ей пишет, звонит. А я — похитрей. Мне не надо прижизненной славы дешёвой. Я хочу после смерти быть знаменит! По мнению скромников, это нескромно, неловко, а я себе строю… Пусть думает там, в Пентагоне, какой-то дурак, что сооружается новая ракетная установка, — а это Сарапулькин строит себе саркофаг! «Что это за штука?» — спросит, гуляя с детьми-крохотульками, в трёхтысячном году марсианский интурист. А ему ответят: «Саркофаг Сарапулькина! Был на Колыме такой бульдозерист». Ну что — помогаете или за водкой потопали? Вижу по глазам — вам нужен фараон. Кстати, работаю исключительно на сэкономленном топливе, так что государству не наносится урон. В ларёк опоздаете? Эх вы, работяги! Вы — не класс рабочий, а так, лабуда. Делали бы лучше вы себе саркофаги, может быть, пили бы меньше тогда…» И всех фараонов отвергая начисто, а также алкоголиков, рвущихся к ларьку, он их посылает на то, чем были зачаты… Это — сарапулькинское фуку!