Да еще мало того: тут же, в виде послесловия к поэмке, приложено в прозе всем известное поэтическое правило, что тот не поэт, кто не в состоянии выскочить вниз головой из четвертого этажа (для каких причин? – я до сих пор этого не понимаю; но уж пусть это непременно надо, чтоб быть поэтом; не хочу спорить). Не знаю наверно, как приняли бы свой «Меркурий» лиссабонцы, но мне кажется, они тут же казнили бы всенародно, на площади, своего знаменитого поэта, и вовсе не за то, что он написал стихотворение без глагола, а потому, что вместо трелей соловья накануне слышались под землей такие трели, а колыхание ручья появилось в минуту такого колыхания целого города, что у бедных лиссабонцев не только не осталось охоты наблюдать
В дымных тучках пурпур розыили
Отблеск янтаря,но даже показался слишком оскорбительным и небратским поступок поэта, воспевающего такие забавные вещи в такую минуту их жизни. Разумеется, казнив своего поэта (тоже очень небратски), они все непременно бы кинулись к какому-нибудь доктору Панглосу за умным советом, и доктор Панглос тотчас же и без большого труда уверил бы их всех, что это очень хорошо случилось, что они провалились, и что уж если они провалились, то это непременно к лучшему. И доктора Панглоса никто бы не разорвал за это в клочки; напротив, дали бы ему пенсию и провозгласили бы его другом человечества. Ведь так все идет на свете.
Заметим, впрочем, следующее: положим, лиссабонцы и казнили своего любимого поэта, но ведь стихотворение, на которое они все рассердились (будь оно хоть и о розах и янтаре), могло быть великолепно по своему художественному совершенству. Мало того, поэта-то они б казнили, а через тридцать, через пятьдесят лет поставили бы ему на площади памятник за его удивительные стихи вообще, а вместе с тем и за «пурпур розы» в частности. Выходит, что не искусство было виновато в день лиссабонского землетрясения. Поэма, за которую казнили поэта, как памятник совершенства поэзии и языка, принесла, может быть, даже и немалую пользу лиссабонцам, возбуждая в них потом эстетический восторг и чувство красоты, и легла благотворной росой на души молодого поколения. Стало быть, виновато было не искусство, а поэт, злоупотребивший искусство в ту минуту, когда было не до него. Он пел и плясал у гроба мертвеца... Это, конечно, было очень нехорошо и чрезвычайно глупо с его стороны; но виноват опять-таки он, а не искусство.
Одним словом, утилитаристы требуют от искусства прямой, немедленной, непосредственной пользы, соображающейся с обстоятельствами, подчиняющейся им, и даже до такой степени, что если в данное время общество занято разрешением, например, такого-то вопроса, то искусство (по учению некоторых утилитаристов) и цели не может задать себе иной, как разрешение этого же вопроса. Если рассматривать это соображение о пользе не как требование, а только как желание, то оно, по нашему мнению, даже похвально, хотя мы и знаем, что все-таки это соображение не совсем верно. <<...>>
Повторяем: разумеется, этого только можно желать, но не требовать, уже по тому одному, что требуют большею частью, когда хотят заставить насильно, а первый закон в искусстве – свобода вдохновения и творчества. <<...>>
Ф. М. Достоевский.
«Г-н –бов и вопрос об искусстве».
* * *На стоге сена ночью южнойЛицом ко тверди я лежал,И хор светил, живой и дружный,Кругом раскинувшись, дрожал.Земля, как смутный сон немая,Безвестно уносилась прочь,И я, как первый житель рая,Один в лицо увидел ночь.Я ль несся к бездне полуночной,Иль сонмы звезд ко мне неслись?Казалось, будто в длани мощнойНад этой бездной я повис.И с замираньем и смятеньемЯ взором мерил глубину,В которой с каждым я мгновеньемВсе невозвратнее тону.<<1857 >>
* * * Молятся звезды, мерцают и рдеют,Молится месяц, плывя по лазури,Легкие тучки, свиваясь, не смеютС темной земли к ним притягивать бури.Видны им наши томленья и горе,Видны страстей неподсильные битвы,Слезы в алмазном трепещут их взоре –Все же безмолвно горят их молитвы.<<1883>>
* * *Сегодня все звезды так пышноОгнем голубым разгорались,А ты промелькнула неслышно,И взоры твои преклонялись.Зачем же так сердце нестройноИ робко в груди застучало?Зачем под прохладой так знойноВ лицо мне заря задышала?Всю ночь прогляжу на мерцанье,Что светит и мощно и нежно,И яркое это молчаньеРазгадывать стану прилежно.27 октября 1888
* * *От огней, от толпы беспощаднойНезаметно бежали мы прочь;Лишь вдвоем мы в тени здесь прохладной,Третья с нами лазурная ночь.Сердце робкое бьется тревожно,Жаждет счастье и дать и хранить;От людей утаиться возможно,Но от звезд ничего не сокрыть.И безмолвна, кротка, серебриста,Эта полночь за дымкой сквознойВидит только, что? вечно и чисто,Что? навеяно ею самой.7 февраля 1889
ВЕЧЕР
Прозвучало над ясной рекою,Прозвенело в померкшем лугу,Прокатилось над рощей немою,Засветилось на том берегу.Далеко, в полумраке, лугамиУбегает на запад река.Погорев золотыми каймами,Разлетелись, как дым, облака.На пригорке то сыро, то жарко,Вздохи дня есть в дыханье ночном, –Но зарница уж теплится яркоГолубым и зеленым огнем.<<1855 >>
Дом А. А. Фета в ВоробьевкеЗМЕЙ
Чуть вечернею росоюОсыпается трава,Чешет косу, моет шеюЧернобровая вдова.И не сводит у окошкаС неба темного очей,И летит, свиваясь в кольца,В ярких искрах длинный змей.И шумит все ближе, ближе,И над вдовьиным двором,Над соломенною крышейРассыпается огнем.И окно тотчас затворитЧернобровая вдова;Только слышатся в светлицеПоцелуи да слова.