— Пусть, ребята, кто-нибудь один со мной останется погрузить виноград, когда машина придет, — попросил дядя Илие, когда все собрались расходиться по домам.
— Не могу я, Ветерочек[7], с тобой остаться. Мне бочку чинить надо. Погружу в другой раз.
— Я тоже не смогу. Суббота.
— А мне нужно дрова пилить…
— Останусь я, — сказал я дяде Илие. — Меня пока еще дела не замучили.
У моста дед Харлампий отделился от остальных и свернул к огородам. Выбрав себе кочан капусты, вышел на дорогу поспешными шагами.
— Вот ведь старый хрыч! Едва ноги волочит, а с пустыми руками с поля не уходит!
Я не смог разобрать, что было написано при этих словах на лице у дяди Илие — не то осуждение, не то зависть.
Мы ждали машину еще более двух часов. Сумерки уже сгустились. Кругом стояла такая глубокая тишина, что ни единого шороха не слышно, ни дуновения ветерка не ощущается.
— Такого негодяя, как этот Маркотец, еще свет не видывал. Попросил кто-то кирпич перевезти, вот он и не едет до сих пор! За то время, что мы его ждем, наши космонавты могли бы уже до луны долететь, выспаться там и назад вернуться, а он, мать его так, словно шею себе свернул! — ворчал Илие Вынту себе под нос.
Тишину сумерек прорезал время от времени крик дикой утки. Сильно пахло виноградом «фрагэ».
Когда дядя Илие, совсем уже выйдя из себя, начал всех святых поминать, на вершине холма вдруг выросли два снопа света и через несколько секунд подошла машина.
На гребне холма, вблизи села, я вылез из машины и пошел пешком. Отсюда с холма село казалось созвездием, упавшим на землю. Огоньки были раскиданы бесформенно и странно. С особенным бессознательным чувством увидел я извилистые улицы.
Изменились дома в моем селе. Возникли новые поколения людей. Плохих и хороших, богатых и бедных. Изменились обычаи и песни в нашем селе. Но улицы остались теми же, сделанными по старой выкройке.
Когда я подошел к селу, откуда-то словно сверху полилась на дома музыка — «Лаутарская баллада». Эта мелодия будоражила меня, говорила, что сейчас осень, что листья шуршат под ногами, словно хотят рассказать незнакомую сказку, что в бочках бродит муст…
В свете электрических лампочек, в каждом доме бабы, мужики, дети двигались во дворах, носили охапки золотистых табачных листьев, переругивались вокруг виноградных прессов, отдыхали у печек…
Была поздняя ночь, но в моем селе пахло солнцем.
Улыбка
Он поднялся в салон автобуса и бросил нетерпеливый взгляд на то место, на котором он должен сидеть. А увидев девушку на том же сиденье, так сильно разволновался, что у него перехватило дыхание и он забыл все, что надо делать в таком случае, которого он так долго ждал и единственно ради которого и ездил домой и обратно в город. Его волнение было вызвано, главным образом, испугом, ибо Исай не ожидал, что будет сидеть рядом с такой красивой девушкой. Обескураженный, он сказал себе, что никогда эта девушка ни одним глазком на него не взглянет, но все же сел рядом. Отсутствующим взглядом смотрела она в окно, покрытое цветами изморози, погрузив подбородок в пушистый песцовый воротник. Печаль прорезала морщинку между красиво изогнутыми бровями, и их величественный изгиб был едва заметен под шапочкой из того же белого меха, покрывавшей ее лоб. Румянец щек, полные маленькие губы говорили о том, что ей самое большее двадцать лет. Почувствовав, что на нее смотрят, она вздрогнула, слегка удлиненные ноздри ее красивого носа чуть заметно затрепетали, и она пронзила его взглядом удивленных и вместе с тем любопытных глаз.
Он поспешно отвел взгляд, потом склонился над своими руками, поскребывая ногтем мозоль на ладони. Краешком глаза увидел все же, что девушка улыбнулась, — на щеках у нее появились ямочки. Потом она чуть слышно вздохнула и отвернулась к окну, покрытому фантастическими ледяными узорами.
Исай, однако, продолжал заниматься своими мозолями. Давил на них, скреб ногтями, поглаживал и делал все это так тщательно, с таким ожесточением, что у него пот на лбу выступил.
Когда его физиономию кто-нибудь рассматривал, он чувствовал себя не в своей тарелке. Знал, что за «образец красоты» он собой представляет, — выпуклые глаза, веки, покрытые густой сетью синеватых жилок, нос, мало того, что большой, так еще с горбинкой и малость на бок свернутый. Щеки впалые и темные, как у трубочиста.
Безудержная радость вспыхнула в груди Исая — а что если эта девушка как раз и есть та самая?!. Он набрал полную грудь воздуха, так что чуть не задохнулся, кашлянул несколько раз в кулак и посмотрел украдкой на девушку. Он вдруг представил себе, как это лицо — несказанно нежное, чистое, румяное, улыбчивое, ароматное, да, ароматное — поворачивается к нему и все приближается, приближается… Исай почувствовал, как дрожь восторга овладела всем его существом. Подавив воображение, он стал лихорадочно искать любой предлог заговорить с ней. Очень скромному по характеру Исаю никогда еще не доводилось заговаривать с незнакомыми девушками, он не умел это делать. Может, именно поэтому и оставался холостяком. Скоро ему исполнится тридцать лет, но еще ни одна девушка не называла его «любимым», не бросалась ему на шею, не ждала его где-нибудь, подальше от глаз людских, ни одна еще не принимала цветов из его рук.
Когда он был маленьким, ребята прогоняли его из своей компании и забрасывали комьями земли просто ради удовольствия увидеть его плачущим — Исай, робкий и терпеливый, стойко выносил любые побои, не проливая ни капли слез. Когда кто-либо из братьев озорничал, Исай брал его вину на себя и, хотя отец не очень-то выбирал, чем ударить, глотал слезы, но чувствовал себя счастливым.
Его мать, женщина с добрым сердцем, жалела его и заступалась за него, как умела. Она редко называла его по имени, а почти всегда звала «горюшко ты мое». Из четырех ее детей он был третьим и, пока был маленьким, много болел, словно все болезни мира сговорились убрать его с лица земли.
В школе он был прилежным учеником, но из-за того, что подолгу лежал в больницах, учение тянул с трудом. Зато жадно читал все, что попадало под руку. Никто в классе не хотел сидеть с ним за одной партой, его всегда высмеивали, но он не сердился. Застенчивый и доброжелательный, он прощал любые несправедливости и искал пути быть принятым в компанию соучеников. Потом кто-то придумал ему кличку «Бугай», потому что после шестнадцати лет он, ко всеобщей зависти, начал расти не по дням, а по часам. За какие-нибудь два лета он стал самым плечистым, самым сильным парнем в классе. Теперь не очень-то осмеливались кричать ему вслед: «Бугай, бугай, ты коров не забодай!».
Едва девушки начинали заигрывать с ним, он лишался языка, а уж если какая-нибудь прикасалась к нему — сердился не на шутку. Краснел при любом намеке, смущался, даже в зеркало смотрелся — что это ей пришло в голову смотреть на такое безобразие, на его лицо, усыпанное прыщами. Сердился он молча, про себя, и чувствовал, что никакое учение не идет ему на пользу. После девятого класса бросил школу и пошел в строительную бригаду в своем селе. Легко научился столярному делу и в работе находил утешение.
Парни его возраста пооканчивали школу и в большинстве своем уехали в город учиться или работать. В армию его не взяли — многочисленные болезни, которыми он переболел в детстве, дали осложнения на уши, и у него ослаб слух. Столяры вперебой приглашали его в напарники, потому что он искусно и ловко владел фуганком и топором.
Со временем его бывшие одноклассники хорошо поустраивались, многие переженились, и когда встречались с ним на улицах села, некоторые делали вид, что не замечают, а другие небрежно бросали на ходу: «как дела?» и, не дожидаясь ответа, шли дальше.
Он часто ходил в Дом культуры, но и в воображении не решался подойти ни к одной девушке. Он считал, что любая из них убежит со всех ног, если только почувствует, что он намеревается пригласить ее на танец. Поэтому он и сидел, погрузившись в шашки или в домино.
вернуться7
Игра слов: фамилия Вынту означает «ветер».