Я хряснула дверью так, что задребезжали чашки, и выметнулась в другую комнату. Потом высунулась из двери до половины корпуса и снова хлопнула изо всех сил — произвела контрольный выстрел. Раиса, поджав губы, укоризненно качала крутым перманентом. Обидеть у себя в гостях родственника считалось не просто неприличным — преступным. Патриархальная была у нас семья, даже нормальное слово «сволочь» считалось ругательством. Родители, переглянувшись, старались лишь побыстрей проиграть, остаться в дураках и проводить уж до двери, наконец: «До свидания, до свидания, было очень приятно. Спасибо, спасибо, как нибудь обязательно навестим»…

А Нюра, действительно, была со странностями. Когда она, колеблясь на высоких каблуках, осыпая облачка пудры с морщин, двигалась по улице, грубо высвеченная софитом летнего солнца, прохожие ошалело оборачивались. Нюра, бедняга, вечно промахивалась мимо губ ярко-карминной помадой (истраченные на ночное печатание глаза подводили), отчего рот получался как-бы чуть сбоку, имитируя саркастическую ухмылку. Разлетались к вискам щедро намалеванные черным карандашом брови. Редкие волосы, окрашеные в адский угольный цвет, бахромой висели из-под белой панамы, имеющей претензии быть шляпой. Жеваные матерчатые маки украшали сооружение. Пронзительно-зеленый, не встречающийся нигде в природе, колер кримпленового платья удручал некоторых деликатных собак и они, слегка взвывая, боязливо поджимали хвост, невзирая на свое черно-белое зрение. Впрочем, и в черно-белом варианте Нюра производила сильное впечатление. На измученных, искорявленных ночной перепечаткой диссертаций руках белели нейлоновые перчатки с жеманной девичьей рюшечкой. Убойный запах духов «Белая акация» волочился за ней королевским шлейфом, заставляя прохожих хранить дистанцию, не нарушая зону действия парфюма. Она шла, сияя, как брошка, она несла букет, она была одна такая, и не оглянуться на нее было невозможно.

Каждое воскресенье Нюра перед зеркалом тратила на эту красоту больше часа и не было жалко ей времени, ибо собиралась на большой праздник. Раз в неделю на волжском откосе в дощатой раковине играл симфонический оркестр. Народу приходило не так чтобы много, но было. На крашеных деревянных скамьях без спинок, какие бывают в сельских клубах, располагались мужские компании: попить пивка, закусить частиком в томате на свежем воздухе, да еще и под музыку. Играли, правда, все скучное и песен совсем не пели, видать, оттого, что бесплатно. Но спасибочки и на том. Приходили интеллигентные бабушки с внуками, совмещая прогулку и музыкальное воспитание подрастающего поколения. Недостаточно подросшее поколение пускало пузыри в голубых колясках, а немножко уже подросшее скакало по скамьям. Сидели по стойке «смирно» не имеющие денег на кино солдаты.

Нюра являлась заранее, минут за сорок, чтобы захватить место на первой скамье, отгородясь спиной от недостойных. Рядом с ней никто не садился. Бывало, подойдут с явным намерением в позе, увидят Нюру и тихонько уходят искать другое место. Вот уже выходят оркестранты в черных фраках, устанавливают пюпитры, вот раскинули белые крылья нотные листы, и влажный, хриповатый после долгого молчания голос скрипки протянулся лучом вверх и застрял, запутался, притих в листве клена. Нюра слегка подается вперед навстречу звуку и больше уже не двигается. Только слегка дрожит рука в перчатке, держа на весу дешевый букетик, купленный на утаенную от Юрочки с Витечкой мелочь.

Покупка букета была сопряжена со сложностями. Его надо было приобрести накануне вечером, чтобы утром завернуть в папиросную бумагу и перевязать розовой ленточкой: тетя Нюра очень понимала этикет. Существовала опасность, что Витечка во хмелю может разъяриться на предмет, не имеющий утилитарной ценности, следовательно, непригодный к продаже или обмену и вышвырнет цветы в форточку, как уже случалось. Поэтому применялась военная хитрость: поставленный с вечера в литровую банку с водой букет прятался в шкаф.

Оркестранты Нюру узнавали, посмеивались…

С местным пижоном, виолончелистом Аликом, мы столкнулись у театрального подъезда, унося ноги со спектакля заезжих гастролеров. Перенести душераздирающее зрелище мог не всякий. Собственно, я даже не столько с Аликом столкнулась, сколько он чувствительно пихнул меня в бок своей знаменитой виолончелью, которую вместо жены таскал с собой постоянно. Виолончель, он уверял, была изготовлена любимым учеником Гварнери. Алик опасался оставлять ее без присмотра, но и ходить с ней пешком боялся. Поэтому был любим и уважаем таксистами, в карманы которых перетекала добрая треть его зарплаты. Он утверждал: «лучшая треть».

— Капитулируем перед превосходящими силами искусства?! — радостно завопил Алик, еще разок ударив меня благородным изделием ученика Гварнери. — Да, ласточка моя, да! — каковы таланты, таковы и поклонники… Хотя, к слову о поклонниках… Это забавно, я тебе не рассказывал?.. Ах, какая погода, дивное лето! Ты слышишь? Точно не рассказывал? Не может быть! Ты что, волосы покрасила? Нет, точно не рассказывал? Честно скажи, если рассказывал! Нет?

В близких к городскому искусству кругах Алик был известен не только своей якобы английской, рыжей кожаной кепкой и неодолимой склонностью к стервозным брюнеткам, но и манерой атаковать встречного трассирующими очередями идиотских вопросов. Впрочем, ответа на них он и не ждал. Просто вдохновенно исполнял увертюру к очередной истории.

— Слушай, слушай, тут одна городская сумасшедшая всегда на наших концертах в первом ряду. Разряжена, как папуас. Кольца только в носу не хватает. Неужели не рассказывал? Правда не расказывал?.. Надушена каким-то клопомором — как от нее в нашу сторону ветром пахнет, так первая скрипка чихать начинает. Анекдот просто! Безумная старуха, чудовищная… но как слушает! Слушает, как бог! И так трогательно — всегда волокет букетик такой жалкий. А ведь знаешь, это грустно, но на этих летних площадках занюханных никто и цветочка не подарит никогда, хоть фон Караян перед ними махай, хоть наш дуболом. Публика сама понимаешь какая. Только она со своим пучком ерунды. И при этом еще какой-то нелепый поклон делает. Поклонница, стало быть. Странная, очень странная бабка. Кто она, интересно?

— В самом деле? Забавно… Но ведь я на концерты не хожу, прозябаю в позорном отрыве от высокого и прекрасного. Откуда мне знать ваших поклонниц? Скажи спасибо, что вообще имеются. На безрыбье, знаешь…

Не разбежалась я ему признаваться, что городская сумасшедшая — моя дальняя, хоть и не кровная, но все же родня. Не та, однако, родня, чтобы ее афишировать. Бесспорно, это была тетя Нюра. А кому ж еще быть? — тут уж ни за что не спутаешь.

— И ты понимаешь, — смущенно улыбнулся Алик, — в последний раз я не заметил ее на месте, захворала, что ли? Поверишь ли, весь концерт дико пронервничал, сфальшивил пару-тройку раз, на четвертом такте опоздал вступить. Непонятно… Черт знает что такое!

Я-то отлично знала, почему не пришла в то воскресенье тетя Нюра. Накануне Витроний, жестокой жаждою томим, продал какому-то ханурику за пятерку ее пишущую машинку, допотопный «Ундервуд», кормильца ее и мучителя. В то воскресное утро она сидела у нас на краешке стула и, не притронувшись к кофе, утирала слезы обвязанным сиреневым кружевцем платочком, а мама, вздыхая, вытаскивала из-под стопки белья пару десяток — бери, бери, Нюра. Потом отдашь… Когда будут… Да не плачь ты, Нюра, все будет хорошо, все обязательно устроится, врала мама…

ТРУДНЫЙ РЕБЕНОК

Обще-житие (сборник) i_002.jpg Ты помнишь, когда ты последний раз играла с зайцем, Одноухим, в коротких трусах полосатых? Мечтала когда стать актрисой, лисичкой-сестричкой? Когда ты заплакала вдруг, отчего — непонятно, Потихоньку от мамы обрезав себе косички? Когда ты последний раз ходила на танцы, Замирая в предчувствии счастья и смуглого принца? Не помнишь… И вряд ли все это приснится, Сокровища наши — прекрасные наши утраты.

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: