— Ты тутай, сказывают, ходил уже. Давай, правь дощаник промеж камней, чтобы днище не порушить.

Провел Афонька один дощаник, провел другой, третий. Стал с четвертым подходить, как видит, — на берегу казаки и стрельцы собрались, человек сорок-пятьдесят. Стоят вокруг Пашкова. Пашков же шпагой в бок уперся, а перед ним Аввакум. Подвернул Афонька дощаник к берегу, выскочил из него, стал подходить к Пашкову и протопопу. Чо там опять такое промеж ними? Опять, поди-ка, раздор какой?

Афонька подошел. Пашков на протопопа кричит, багров весь, аж трясет его.

— Поп ты али распоп? Ответствуй мне, смутьян.

Аввакум же стоит и глядит на воеводу, без страху смотрит. Потом сложил руки, к груди приложил и молвил, но без смирения, гордо:

— Аз есмь Аввакум, протопоп, — потом, опустивши руки, распрямился и сказал еще: — Говори: что тебе за дело до меня?

Тогда Пашков взревел и вдруг со всего маху ударил Аввакума в лицо. Тот качнулся, из носа кровь потекла.

— Ну, бей ишшо. Насладись, насыть лютость свою.

Тут Пашков ровно взбесился. Ринувшись на Аввакума, он ударил его по лицу, потом по голове. Протопоп упал, а Пашков начал бить его чеканом по спине.

Тогда Афонька, не помнючи себя, кинулся на воеводу, но не добежал до него: стрельцов пять из воеводской свиты ухватили его, скрутили руки за спину, поволокли в сторону. Афонька отбивался от них, ругался матерно. Но те тащили его, били по бокам и шипели:

— Ты чо, чума тебя забери! Али тронулся? На воеводу кидаться удумал. Да он враз вместе с протопопом забьет. У тебя чо — две головы на плечах?

— Все едино пустите, — хрипел Афонька. Но его оттаскивали подальше от того места, где Пашков бил протопопа. И Афонька уже ничего не видел, что и как там. Только слышал голос Аввакума, певучий и протяжный:

— Господи, Исусе Христе, сыне божий, помогай мне!

А Пашков свое кричит:

— Плети сюда тащите!

Помятый и побитый, Афонька сидел у дощаников и его трясло всего. Казаки его стояли вокруг и караулили, чтобы он еще чего не учудил.

— Ах ты, вражина, зверь лютый. Не у нас ты на Красном Яре. Сведал бы тогда, каиново отродье, как людей мучить…

Пашков велел оковать Аввакума в цепи и посадить в казенный дощаник.

К вечеру собрался дождь. Шел всю ночь.

Тлели и дымили костры. Глухо перекликались в ночи караульщики.

Ночью Афонька пробрался к Аввакуму.

Аввакум лежал на бети[59], ничем не укрытый. Намок весь. Афонька ухватил его плечи, помог сесть. Загремели цепи, в которые был Аввакум закован.

— Это ты, Офонасий? — тихо спросил Аввакум. — Ты, слышь-ка, не сади меня, не приклоняй спиной до тверди. Поклади на бок али на брюхо. Вот так. Мне-то семьдесят два удара кнутом по спине велел дать Пашков-су. Еще разоболочь велел, чтоб больнее мне было. И били меня. А я только ко всякому удару молитву творю, и ему, Пашкову, горько, видать, что не говорю «пощади». Только раз осередь побои вскричал я к нему: «Полно бить тово». Так он велел перестать. И я промолвил ему: «За что меня бьешь? Ведаешь ли?» И он паки[60] велел бить по бокам и отпустили потом.

Афонька хотел скинуть кафтан, чтоб укрыть Аввакума, но протопоп не велел.

— Ничего. Холодит дождичек-то. Легше как-то.

— Не помог тебе бог-то, — сказал Афонька.

— Не греши, — глухо отозвался протопоп. — Дурачок ты. Вот как били, так не больно было с молитвою. И вот помолюся, так и опять ништо болеть не станет.

Они смолкли. Дождик все шел да шел. Протопоп постанывал, что-то шептал.

Потом сказал Афоньке.

— Я одним глазом-то, как лежал поверженный наземь, видел, как ты меня спасать кинулся. Не моги другой раз такое вершить! Слышишь?

— Ну да. Так вот и стану тебя слушать.

— Нет слушай! Я тебе велю. Тебе боле худо станет, нежели мне. То уж шатость истинная будет, коли ты на воеводу кинешься, в драку на него полезешь. В писании сказано: «Сыне, не пренемогай наказанием господним, неже ослабей, от него обличием. Кого же любит бог, того наказует, биет всякого сына, его же приемлет. Аще наказание терпите, тогда, яко сыну, обретется вам бог».

— А помрешь ежели от битья?

— Не помру, коли бог даст. А Пашков-то воевода, так он меня боится, потому и бьет. Думает, дурачок, убоявшися боя его, смирюся и почну, аки собачка, хвостиком махать да вверх брюхом ложиться. А того не ведает, что силы во мне больше и сила та не в свирепости и не в могуществе телесном, а в твердости моей в вере. А он того и боится, потому как вера истинная противу всех мучителей и притеснителей взывает и вопиет, и обличать их перед людьми велит. Встал я за вдовы беззащитные, а он на меня взъелся, что я ему слово поперек молвил. И еще скажу не единожды. Но не всякому сие дано. Тебе, к прикладу, как ты человек служилый, присяге верный, негоже поперек ни слова молвить, ни шагу ступить. Ну что молчишь, Офонасий?

— Может и так. Ты, отец Аввакум, ученый человек и святой, а я — чо я. Верно ты молвишь, я казак и мое дело служба. Но такого поругания над собой я не стерпел бы, ежели без дела казнить меня начали. Коли виновен в чем — понесу наказание. А ежели нет — никто меня не тронь. И уж коли обидят беспричинно, за обиду помщу. Вишь ты, не умею я тебе растолковать. Но ежели за так просто, от своевольства своего кто меня изобидит, то смиряться не стану и бог-то, мыслю я, тоже мне поможет, чтоб обидчика моего покарать от моей же руки. Уж я его упрошу, бога-то, чтоб, не дожидаючись его милости, сам бы мне дозволил управиться по справедливости.

— Так, Офонасий, так. Ну пусть, помоги тебе бог. Только за меня-то не приставай боле — уж прошу смиренно, сделай для-ради меня.

— Ладно, — буркнул Афонька.: — Обещаюсь. Только лучше было бы, коли на мое прошение склонился.

— Какое еще прошение?

— Ты только согласие свое дай, — зашептал Афонька, наклонившись к уху Аввакума, — а я все улажу. Люди у меня верные есть — казаки мои. Да еще сыщется человек десять. Уйдем в ночь тайно. И Марковну с чады твоими прихватим. Есть тут один — все тропы знает. Уйдем в дальние места, поставим себе острожек. Будешь ты за нас молитвы возносить. А мы промышлять станем. А жену мою ко мне тоже доставят.

— Да ты что, Офонасий? Это же изменное дело. Нет на это моего согласия. Чего мне бечь-то, какая вина на мне? Токмо что богу служу с усердием. А ты невесть что и замыслил. Я же говорю — изменщиком хочешь стать государю. Мыслимо ли сие?

— Нисколь не измена. Мы и там государю служить будем, только без приказчиков и воевод. И подать государеву выплачивать будем. Ясак собирать станем, новые землицы проведывать.

— И не моги выдумывать! — сурово сказал Аввакум. — Христом-богом тебя заклинаю, Офонасий. Эва чего придумал. Нет на это моего согласия, а коли сам уйти задумал, — то и моего благословения на это нет же. Все я молвил и боле мне об этом ни слова не сказывай, не то вся дружба наша врозь пойдет, хоть и люб ты мне и добро мне не раз делал.

— Ладно уж, коль не хочешь. Я тебе хотел как лучше. А мне чего уходить. Моя служба идет как надо.

— Вот и добро. Сойдемся, стало быть, на этом, — успокоенно произнес Аввакум. — А мне вроде полегчало помалу. Вот еще помолюсь и совсем славно будет. Ты, Офонасий, иди. Не ровен час прознает Пашков, скимен этот — лихо тебе будет. Накинь ветошку какую на меня, пошарься там, в дощанике.

Афонька ощупом нашел рядно и накрыл Аввакума.

— Вот и ладно. Иди. Тебе за все спасибо. Пойдешь как, заверни к Марковне, утешь ее и детушек, скажи — живой-де протопоп ее и кланяться велел. Пусть не плачет, не печалится. А с тобой… С тобой, Офонасьюшко, мы еще не разок потолкуем. Ну, иди. Здрав будь и благослови тебя господь.

— И ты будь здрав, отец Аввакум, — ответил Афонька, и перешагнувши через борт дощаника, ступил на скользкие от дождя камни.

i_040.png


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: