— Так, — закивал протопоп. — Ну и слава богу, что не умеешь.

— И то верно — богу слава.

Оба они посмотрели друг на друга и рассмеялись.

— Ах ты, Офонасий, милый ты человече. Да разве прямить и не лукавить худо? — когда они просмеялись, спросил Аввакум.

— Худо, отче, ой как худо. Для боков худо, для спины, для… — тут Афонька споткнулся, чуть срамное слово с языка не соскочило.

Но протопоп догадался и сам сказал.

— И для задницы, по коей дерут. Да, для нее худо, для немощи телесной. Ну а для души? Помни об этом, Офонасий, накрепко. Для боков дурно, а для души благостно. Для совести твоей, для сердца.

— Это верно, батюшка Аввакум.

— Ну вот, так и держись. Не давайся кривде.

Уже совсем светло стало. Люди на берег прибывали. И весь угор, на котором острог высился, и подугорная полоса берега были уже заполнены народом.

Стрельцы в красных, и казаки в черных кафтанах, новоприбранные в полк Пашкова гулящие мужики, из посадских и пашенных, — которым в соблазн было уйти от горькой клятой жизни бедняцкой на государево жалованье, — кто в чем: в зипунах, армяках, однорядках. Женщины с ребятишками, пришедшие проводить ратников, идущих в поход.

Афонька разглядывал людскую толчею, отыскивая своих.

Вон Яшка из его десятка, совсем недавно поверстанный из казачьих недорослей, вьется промеж ратного люда, вьюнош еще совсем. Вон мелькнул Моисейка — сын его приемный. Оба в поход даурский сами напросились, дурни. Моисейка, чтоб с отцом вместе, а Яшка по глупости младых лет своих.

Афонька усмехнулся.

— Чему смеешься, казаче? — спросил Аввакум.

— Вон видишь, эва по левой руке с двумя стрельцами казак стоит?

— Вижу. Так что?

— То сын мой, — с гордостью ответил Афонька.

— Сы-ын? — подивился Аввакум. — Так то татарин по всему обличию.

— Ну так чо — татарин. Татарин и есть, из качинских. Приемный сын мой. С младенческих лет рощу.

— Вот как? — задивился протопоп. — Не часто так бывает.

— Да, вот так. А на матери его родной я женился, крестили ее, но я все ее по-прежнему кликал — Айша. Хорошая была жена… — И Афонька смолк.

— Почему молвил — была? — осторожно спросил протопоп.

— Померла лютой смертью, — хмуро, дрогнувшим голосом ответил Афонька. Он помолчал, чтоб унять дрожь в голосе. Потом поведал далее. — Был я в дальней отлучке. А без меня киргизы набег учинили. И Айшу в полон взяли. Но, сказывают, она могла убечь, да услышала — на помощь кличут. Оглянулась — трое киргизов соседку нашу волокут. Айша ухватила в руки жердину и кинулась на киргизов. Одного до беспамятства стукнула — свалился наземь. Стала двух других бить. Но те на нее накинулись, повязали и поволокли, а ту соседку наши прихватили. Она-то жива осталась, а вот Айша от бития померла. Давно то было. От Айши у меня два сына осталось. Афонька же один и Федька другой, и дочь одна. И я женился для их сиротства вдругорядь, уж на русской православной, из привозных невест государевых. Дарьей зовут. И вот живем с ней в дружбе и мире уж сколь лет и тех сирот повырастали и своих еще прижили. Вот так.

Протопоп со скорбью слушал Афоньку. Потом осенил себя крестным знаменем и вздохнул.

— Тяжко, сыне мой, тяжко все сие, о горе горькое. Сколь еще тебя по земле ходит.

Аввакум прошептал какую-то молитву и спросил:

— А ты сам-то давно в сих местах?

— Боле тридцати лет будет.

— И все в Красноярске?

— Ага, все в нем. В иное место идти не охота. Сжился тут. А ты, батюшка Аввакум, имеешь ли семью? Уж прости за спрос мой.

— А вон погляди-ка, — и Аввакум указал на толпу баб и ребятишек, спускавшихся с крутояра на берег… — Вон моя протопопица, Настасья свет Марковна, вон, видишь, с дитем с малым на руках. И иные чады мои с нею идут.

Афонька глянул и увидел статную, еще молодую бабу. Она бережно прижимала к себе малого ребятенка и глядела под ноги, чтоб не оступиться на каменьях. Рядом еще шли два мальца и девчоночка.

— Как же это они с тобой-то, в такие дали и тягости? — только и ахнул Афонька.

— А как же Моисейка твой? Даже не родной он тебе и то за тобой тянется. А родная-то плоть и кость как меня оставит. А их, — голос у Аввакума был тих и ласков. — Уже мы с моей протопопицей, с Марковной-то голубкой… — он смолк и только глядел умильно в ее сторону, а потом, приметив, что Марковна берег оглядывает, его ищет, снявши скуфью, стал махать ею: мол, здесь я. Протопопица заметила Аввакума, вскинула ребятеночка на одну руку, а другой стала ответно махать. Замахали ручонками и ребятишки.

— Ишь, углядели батьку своего, — заулыбался Афонька.

— А как же! Вот так-то, Офонасий. По все время вместе мы с Марковной. И в радости и в беде, в изобилии и в скудости. С нею да с ребятишками. Все за мной следом тянутся, аки собачки. Ах, горе мне. И жаль мне их, и не отринешь от себя. Крепки узы кровные, Офонасий, крепки. И сие — великая благодать божия. Без плода своего — что есть человек? Зверь двуногий. Он, и зверь-то, тоже один не может. А? Как смыслишь, сыне мой?

— Верно, не может.

— То-то вот.

Протопоп надел на голову скуфью, упрятал под нее развевавшиеся на ветру волосы. Потом распрямился и огляделся.

— Дивные места здесь. Обильные места. Благостны для человеков, хоть и суровы, и дальни, и хладны бывают. Но ведь экая красота. Леса густые и зверья в них множество, и реки великие, рыбою обильные. Я как через Камень шел на Тобольск, а из Тобольска сюда — сколь видел мест угожих.

— Погоди, отец Аввакум. Еще не то увидишь, как по реке Тунгузке, по Ангаре иначе, подниматься станем. А там по морю-Байкалу пойдем. Вот уж дивно где! Горы высокие, такие высокие — поглядеть только заломя голову можно. И шапка с головы слетит. А зверья и птиц там богаче, нежели здесь. И росомахи есть, и медведи, и сохатые, и лоси-изюбры, и кабаны. А уж соболя да белки — не счесть. И птицы разные. Утки — перья красные, и в синь, и в зелень расцвечены. И гуси серые, и лебеди — перо белое, и соколы, и кречеты.

— Складно ты, казак, сказываешь. А сам бывал там? — спросил Аввакум.

— Бывал. В Братский острог хаживал. Воевал с тамошними братскими мужиками. Во многих местах бывал.

— Смел ты, Офонасий и неуемен.

— А и ты, видать, отец Аввакум, не робок и уему в тебе нет, как погляжу, — ответил Афонька и добавил: — Уж не осуди за прямоту и не сочти, будто глумлюся над саном твоим, но тебе бы казаком быть, а не попом.

— Пути господни неисповедимы, Офонасий. Все промысел божий. Кому как предрешено, то так оно и идет в жизни. А ты, Офонасий, правду молвил. Я и впрямь казак, только не у государя, а у Иисуса нашего Христа ратник, бьюсь за его святое дело противу еретиков, которые древлее благочестие порушают. Вот хочу всех, в ереси пребывающих, под истинную веру привесть, каковы, казаки, иноземцев под высокую государеву руку приводите. Оба мы ратники, Офонасий. Ты мирской. Саблей под государеву руку людей приводишь. А я — божий ратник, словом под божью сень человеков привожу, души их спасаю. Оба за одно дело стоим, на правде стоим, а не на лукавстве. Так ли?

— Может и так. Не силен я в премудрости такой, батюшка Аввакум. Только одно ведаю. Государь от меня далеко, как и господь-бог от тебя. Какова воля их подлинная?

— Ох ты, Офонасий, что ты глаголешь-то! Уж не безбожник ли ты? — сурово вопросил протопоп. — Не гневи меня такими речами.

— Нет, не безбожник я. Верую в бога нашего. А все же далеко бог-то от нас. Ты к нему ближе, ну как воевода до государя, а я подале. Промыслы его, боговы, мне неведомы. И государевы думы тоже. Что мне велят мои начальники, то я и делаю, по совести своей и разумению.

— Так, так. Не прост ты, Офонасий, как погляжу. Ну что же. Сие хорошо. Однако пошли, Офонасий. Слышь-ка, в вестовой колокол ударили. Сейчас напутственный молебен должен начаться о даровании удачи православному воинству на промысле его над даурами. Вишь, уж сам Пашков-воевода шествует с новым воеводой енисейским и со свитой своей.

Когда они подошли к дощаникам, Пашков уже спустился с крутого угора. Впереди него бежали стрелецкие сотники, атаманы, пятидесятники, десятники, окликали своих ратных людей. На берегу сразу стало шумно. На разные голоса перекликались служилые.

Афонька стал скликать своих казаков.

— Красный Яр! Красный Яр! Сюды-ы!

К нему сбегались его казаки. Окружили его.

Потом енисейский пятидесятник указал, куда ему становиться со своими людьми. Полк Пашкова выстроился в два порядка.

Афонька стоял в первом порядке со своими казаками. Он глядел, как движется со свитою Пашков с левого крыла к правому, озирая свое войско. Пашков был озабочен и хмур. Дело-то затевалось нешуточное, многотрудное, нелегкое. Вот он еще ближе — тучный, красный, курносый, в походной одеже.

Вместе с Пашковым шел вдоль полка новый воевода енисейский и еще подьячий, которого в поход брали для письменных дел с его писцами, и трубачи, и тулумбасчики, и знаменщики. Множество люду разного.

Дойдя до Афоньки, Пашков хотел было приостановиться, но только мотнул головой и пошел дальше.

— Признал небось, — шепнул кто-то.

— Хрен с ним. И я его то ж признал. Вчерась миловались, — сердито ответил шепотом Афонька.

Но вот Пашков обошел весь строй и велел служилым скинуть шапки — на молебствие.

Молебен служил протопоп Аввакум. Хоть и в опале и ссылке был, а по сану — старший.

Служил он сурово и истово. Прислуживал ему енисейский поп со своим причтом.

И только смолкли последние возгласы, и протопоп высоко поднял руки, благословляя войско, как Пашков, спешно накрыв лысую голову шлемом, рыкнул громко:

— По лодьям!

Затрубили трубачи, забили в тулумбасы, раздались прощальные крики, завыли и запричитали бабы, заверещали ребятенки. Казаки и стрельцы побежали к дощаникам и лодкам.

Разбираючи снасть на своем дощанике, Афонька услыхал неподалеку знакомый голос. Оглянулся — рядом дощаник, может чуть поменьше остальных, но также с палубой и с балаганчиком посередине. А в дощанике усаживается протопоп Аввакум со своей Марковной и с чадами. И еще казаков несколько.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: