Богдан захлопнул книгу и перевел дух.

— Фу, ино устал немного честь. В горле ссохло. Эхма, в сулейке ничего не осталось. Ну да ладно. Так вот, Афоня, что в сей книге есть. И все это любо мне писать, а потому, что наш острог самый пока украйный из всех крепостей и много казаки тягот несут на службе государевой и корысти в том им нету, а одна скудость. А так на Руси и в других иноземных царствах завсегда ведется, чтобы в летописцы все деяния вписывать от отцов и прадедов еще свершенные и нынешные. Вот и я лепту вношу, сколь могу, в летописание сибирское.

Богдан замолчал, потеребил редкую бороденку.

— Занятно то все и дивно здорово, — сказал Афонька.

— Еще более дивные в книжной премудрости есть дела, — ответил Богдан. — Есть книги людьми разумными писаные, много мудрости в тех книгах. Доводилось мне их читывать. И у меня есть таких книг малая толика. Покупал, не щадил скудных достатков своих на свою вифлиотеку, что если по русскому сказать — хранилище книжное есть. Ладно уж, Афонька. Иному не обмолвился бы, а тебе покажу утеху свою и отраду.

И опять Богдан поднялся от стола и пошел к заветной укладке. Афонька следом за ним. Склонился вместе с подьячим над укладкой. Там почитай доверху было набито книгами, большими и малыми, тонкими и толстыми. Было в укладке книг двадцать, а то и больше. Афонька только ахнул — никогда в жизни не доводилось столько книг видать, даже у попа в Тобольске, у которого одно время в работниках жил.

— Ух ты, сколько! И все твои?

— Ну а как же! Вестимо, мои, — хвастливо ответил Богдан. — Которые с собой привез с Москвы, с Мезени да с Тобольска, а которые уже здесь купил. В Енисейском остроге, у монахов.

Афонька взял осторожно одну книгу. Толстая и тяжелая. Крышка, видать, деревянная, кожей обтянута и на застежки застегнута. По коже узор тиснут: промеж трав, листьев и цветов — крест.

— Это чо за книга?

— Эта? То библия и евангелие. Книга духовная. Вот смотри, эта вот, — Богдан вынул одну книгу из укладки, — «Псалтырь» зовется. В ней псалмы, песни духовные. А эта вот «Триодь постная». А еще вот «Четьи-минеи», на какой день какого святого великомученика память читать. Это вот книги все печатные, не от руки писаны. Которые московского тиснения есть, которые киевского. И все это книги духовные. А есть у меня и мирские книги.

Подьячий бережно отложил духовные книги на край стола и достал новую книгу, тоже в кожаном по дереву переплете. Как и иные, он обтер ее тряпицей.

— Вот гляди, «Травник» зовется. Прописано в ней, какие есть травы целебные и как из них взвары и настои, и мази делать от хворей разных.

— Ишь ты, — опять подивился Афонька. — Даже и такая книга есть?

— А как же! Тут вся премудрость лекарская изложена. — Богдан листал книгу. На каждом листе на полях расписаны были разные травы и листы. — Вот послушай, коли ты воин. Есть такая трава, зверобой зовомая. Так про нее так писано в книжке сей: «ростет кустами, а цвет на ней желтой и красной, лист невелик, что на дереве таволге». Знаешь ли такую траву?

— Как не знать — сколь ее везде по тайгам растет.

— Вот слушай про нее далее: «А пригодна-де эта трава от ран, который человек ранен на бою. А как-де они, служилые люди, посыланы бывают на государевы службы и на драках живут раненые, и от тех ран тою травою лечатся».

— Это верно, — ответил Афонька, вглядываясь в страницу, изукрашенную травяным узором. — Сам я не раз зверобоем пользовал себя, к ране прикладывал, и в нутро принимал, жевал ее, хоть горькая она — страсть как.

— Э! — вскричал подьячий, поднявши вверх палец. — Вот и не так надобно творить с сией травой. В «Травнике» про то так написано: «Емлют ее летом в Петров пост об рождество Ивана Предтечи, а сушат на солнце и с кореньем и, высушив, толкут в муку, а как истолкут, что гороховая мука, и тое-де траву и пьют во всяком питье, в вине, и в меду, и в пиве или в чем не буди; а собою она горькая; а как-де учнут ее пить, и тех ран тот человек на себе не слышит, потому что она тое болезнь оглушит и очищит те раны, выбивает изнутри гноем. И от той травы те убойные раны, какая ни будь, заживают, а пьют ее сколько кто может, на день дважды и трижды».

Он умолк и осторожно закрыл книгу.

— А вот про это я не ведал, что в муку растирать и в питье пить, — огорченно промолвил Афонька.

— А вот видишь. А книжная премудрость тебя научит, как и что делать лучше надобно, — наставительно изрек Богдан. — А еще есть у меня книга «Космография», а в ней писано, сколько земель в свете, сколько и государств, и королевств, и стран, и островов, где люди житие имеют. Да. А еще есть у меня «Азбука», по ней грамоте учат чад малых. Вот хотел чадо свое выучить, да бог сына не дал — девки только. Мало у меня, Афоня, книг. А книги какие есть, — Богдан опять глаза прикрыл. — Ах, книги какие — умильные и отрадные. Прочтешь лист али два — и на душе воцарствует благодать и боль сердечная утихнет, и горе сникнет, и радостью замерцает тебе премудрость людская.

Долго еще рассказывал подьячий про разные книги и про что в них писано. Вышел Афонька от Богдана, когда сумрак на землю пал. И пока шел до избы своей, и дома, пока с чадами возился и щи хлебал, а потом в снах — все ему чудились диковины разные, о которых наслушался от великого книжника, подьячего Богдана Кирилловича.

На Афонькино челобитье воевода отказ дал. Сказал, что в деревенцы-де его пока не отпустит, а пашню пусть себе возьмет по соседству со своей, у казака пешей сотни Ерошки Чернова, потому как тот переведен на службу в Томский острог. Афонька было обиделся, осерчал, но потом поостыл — ладно уж, коли пашня близко будет.

А к подьячему Богдану дороги не забыл и не раз приходил к нему. Уж очень ему в душу книги запали, и рассказы, и про чо в тех сказах написано.

Когда Афонька приходил к Богдану, тот каждый раз ему из своего летописца что-нибудь читал.

Много разных дел занес Богдан Кириллович в летописец Красноярский, потому как Афонька ему ревностно помогал — где новое скажет, где, как самовидец дела какого-либо, подьячему доподлинно сказку давал.

Богдан даже повеселел с Афонькой. И Афоньке стало где душу отвесть. Дома-то с бабами и ребятишками тоже надоест сиднем сидеть, когда время свободное есть. Бражничать Афонька не любил, в зернь и в другое что тоже не игрывал, опричь шахмат. Вот и заглядывал к Богдану. А главное — ему захотелось самому грамоте выучиться. Но вот как?

Осмелившись однажды, он спросил Богдана, сможет ли — тот выучить его грамоте. Богдан было обрадовался, но потом помрачнел: осилишь ли, мол, Афанасей? Афонька твердо сказал — осилю, давай попробуем, как оно учение пойдет.

И начали они учение. Стал Богдан показывать Афоньке буквы.

— Буква первая есть «аз». Гляди, ровно крыша на избе, а поперек жердина. Вот ежели имя Афонька писать, то перво надо «аз» ставить, то будет «а», — наставлял Афоньку подьячий. — Разумеешь ли?

— Ну, разумею.

— Ладно, а теперь возьми уголь и здесь на доске пиши «аз», гляди в «Азбуку», там «аз» есть, вот так и напиши его, как там.

— Ладно, — и Афонька вывел углем кривой и большой «аз».

Не скоро шло учение. То подьячий в приказе до ночи пропадает, то Афонька с острога по службе съезжает. По осени и зиме еще кое-как шло дело, а весной — то пахать, то сеять, то службы разные. Но все же к лету в грамоте Афонька поднаторел изрядно.

Ровно дите радовался он, постигаючи письменную премудрость, а когда довелось ему первое слово в «Азбуке» прочесть, шатался по острогу, точно от вина пьяный.

Но тем летом, как выучился Афонька от Богдана грамоте, случилась беда. Беда случилась с Богданом Кириллычем, но все одно, что и с Афонькой.

Проведал все же воевода, что тайно Богдан Кириллыч летописец ведет. Озлился и пригрозил Богдану, что коли тот не отдаст ему книгу, в которой пишет, то пусть на себя пеняет. Богдан, конечно же, не отдал…

В тот год лето стояло знойное, засушливое. И воевода повелел пуще всего следить, чтобы где по небрежению пожар не случился. Караульные и нарочные по нескольку раз на дню ходили по острогу, по посаду — упреждали, чтобы всякий час, а на ночь наипаче, с огнем бережны были. Воевода велел, чтобы и для еды огонь по дворам не разжигали, чтоб только в избе еду готовили, и чтоб неотлучно при этом кто-нибудь в избе был, и чтоб ведро, ушат или иной сосуд с водою под руками был.

На остроге было дымно и угарно. Недалеко, видать, горела тайга, и наносило на Красный Яр дым. Солнце мутно пробивалось через сизую пелену, светило багрово и страшно. И еще чаще в такие дни ходили посыльщики и упреждали.

Ходили-ходили, упреждали-упреждали, да не доглядели.

В конце августа то было. Афонька, пришедши с работ пашенных уже в сумерки, не поевши ничего, повалился в сараюшке спать. А в ночь проснулся — набат бьет. Вскинулся, вылетел с подворья, саблю прихвативши, — вдруг киргизы али какое иное дурно учинилось.

По улице народ в потемках бегает туда-сюда. Гомон стоит, крик.

— Что такое содеялось?! — ухватил одного за рукав Афонька.

— Пожар на посаде — вот чо! — ответил ему спрошенный и, выдернув руку, побежал дале. Афонька тут только приметил, что за посадом свет багрян колышется. Ухватил спешным делом багор и бросился следом за всеми.

— Где горит-то, у кого? — спрашивал он на бегу.

— Подьячего Богдана избенка занялась, — отвечали ему.

— Богданова! — обомлел Афонька и кинулся что есть мочи к знакомой избенке. «Книги же там! Летописец! Все враз на пепел пойдет!»

Когда он добежал до подьячевой избушки, та пылала, словно свеча. Пламень вырывался изо всех щелей, крыша была в огне, стены тоже. Треск стоял страшенный. Летели тучей искры, и был бы ветер с заходней стороны, то уж давно нанесло бы огонь на посад. Но ветра не было. Вкруг избы суетились посадские и казаки с баграми, но подступиться к избенке не могли.

Афонька с трудом пробился через толпу. Близ самой избенки он увидел в отсветах пламени Богдана Кириллыча, который ровно безумец рвался из рук казаков к избенке.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: