Сказ восьмой КРАСНОЯРСКИЙ ЛЕТОПИСЕЦ

i_030.pngжели выйти за стены Красноярского острога, в посад, да идти все прямо по посаду, вдоль речки Качи, то упрешься в крайнюю избенку, за которой опричь уже ничего и нет — пустошь одна, а уж далее и тайга начинается. Вот к той избенке-то и шел десятник конной сотни Афонька Мосеев.

Шел Афонька писать челобитную воеводе, чтобы дозволено ему было в деревенцы отойти. У него семья, — уже скоро третье дите будет, — а пашни старой мало да и земля истощала, а новую пашню наискивать — так то далеко, вкруг острога уже, почитай, все земли запаханы. А вот где в подгородной деревеньке ему место отведут — то будет лучше.

А пашни запахать он сможет больше — у него работник есть, взятый в ясырь мужик иноземный из дальних земель. И лошаденки две есть, опричь его ратной. Купил ту пару у киргизов.

Все это надо отписать воеводе в челобитной. А кто же отпишет лучше, как не приказной подьячий Богдан, что живет в этой украйной избенке.

Правда, дом настоящий, жилье, изба с горенкой на подклети, у подьячего в остроге, близ приказной избы. Но Богдан себе еще одну поставил, на посаде, и все время свободное живет там, без семьи. А семья его — баба да две девки-дочки — те завсегда в остроге.

В избенке этой Афоньке не доводилось бывать, потому как и заделья никакого у него до Богдана не было.

Что ему до Богдановых крючков, чернил да перьев, да бумаг. А вот ныне понадобилось. Воевода с атаманом велели, чтоб писал он челобитную. Порядок, мол, такой заведен ныне. Это не то, что в торги отпроситься. Да и все теперь строже. На каждый спрос, на каждое прошение, чтоб только по бумажке. А грамоте промеж казаков и рядовых, и начальных, что даже и из детей боярских, мало кто обучен. Вот все и идут к людям письменным, ученым.

Афонька подошел к Богдановой избенке и подивился — сколь же худая избенка. Богдан сам ставил эту избенку, хотя мог бы нанять добрых мастеров или казакам повелеть. Ан не схотел, сам-де. Ну, а сам-то Богдан не великий мастер в плотницком ремесле.

Афонька поправил шапку на голове, кашлянул в кулак и несильно стукнул в кое-как навешанную дверь, сбитую из разного дреколья.

— Взойди, взойди, кто там, — отозвался голос из избенки.

Ткнул Афонька дверь и сразу взошел в горенку — сенок в избенке не было.

В горенке светло — два оконца против двери в тайгу смотрят. Да еще одно по правую руку. И около того оконца стол простой дощатый приставлен, видать, Богдановой работы. В оконцах рамы слюдой забраны, что у деревни Разорвиной на речке Посолке посадский мужик Исайка Трухин[52] нашел, и сказывают, тайно копал и продавал.

— Тебе за какой надобностью? — спросил строго Богдан. Он сидел за столом, а когда вошел Афонька, привстал с лавки, положивши руку на толстую книгу, что была раскрыта перед ним. — В приказ, поди-ка, кличут?

— Нет, — мотнул головой Афонька. — Я сам по себе пришел.

— Ну, ну. А зачем?

— Так вот надобно, Богдан Кириллыч.

— Ладно уж, сказывай, в чем надобность твоя, — не очень-то приветливо ответил Богдан, косясь на книгу.

Потом сел на лавку, а книгу, вздохнувши, захлопнул и отодвинул в сторону.

Афонька переминался с ноги на ногу, робея перед подьячим. Человек-то не простой, после воеводы из самых больших, хоть и прост, сказывают, нравом.

— Ну, ну, — подшевеливал Афоньку подьячий. — Не томись и меня не томи. Сядь вон на ту лавку, не толкись у порога.

Афонька, кашлянув в кулак, протопал к стенке и осторожно, бочком, присел на лавку. Потом, заприметив малую иконку в красном углу, сгреб шапку с головы, перекрестился и положил шапку на лавку около себя. Богдан покосился на него с прищуром, но ничего не сказал.

— Слышь-ка, Богдан Кириллыч, мне бы челобитье написать, — начал Афонька. — К воеводе докука есть.

— Челобитье, — протянул подьячий. — Эва, челобитье! А площадной подьячий на что? Шел бы ты к нему, Афанасей.

— Да ты, Богдан Кириллыч, лучше напишешь. Тому пока растолкуешь, да пока он в голове скрести почнет, так… А дело у меня сурьезное.

— Вестимо — серьезное. По пустякам и вздору челобитные не подают, опричь сутяг и каверзников. Не извет[53] ли на кого писать хочешь? — вдруг сердито запытал подьячий.

— Нет, не извет, Богдан Кириллыч, а…

— Ну то-то, — перебил его Богдан, — не жалую я изветчиков, ябедников разных. Да на тебя сие и не похоже. Да. Однако же недосуг мне, Афонька, челобитные писать-расписывать. Тут приказных да воеводских грамоток писать не переписать. Вот только вырвался от воеводы, а тут вона — Афоньке нужда приспичила.

— Помилуй бог, Богдан Кириллыч, уважь, — стал молить Афонька, испугавшись, что подьячий откажет ему в просьбе. — Уж я в долгу не останусь.

— Ну что вы за народ — люди красноярские. Все как есть поперечные и неслухи. Ему молвишь стрижено, а он свое — брито!

Богдан в сердцах сунул пятерню в свою густую кучерявую волосню и стал скрести там. Афонька, глядючи на него и вспомнивши площадного подьячего, как тот завсегда лезет в голове чесать, не сдержался и хмыкнул. Богдан отдернул руку от головы, сердито посмотрел на Афоньку (а тот обмер — ну все пропало, прочь прогонит его Богдан) и вдруг сам хохотнул.

— Ах ты, Афанасей! Ладно, давай, — махнул он рукой. — Другому бы отказал, как перед богом говорю, а тебе… Ладно уж. Давай, сказывай, чего писать и кому, пока я налаживаюсь.

Богдан вылез из-за стола и пошел в угол, где стояла большая, окованная железом укладка.

— Ну так что у тебя? — спросил Богдан, нагнувшись над укладкой и шурша в ней бумагой.

— Так стало быть вот чо… — И Афонька начал обсказывать свое дело.

Подьячий Богдан сидел напротив него за столом и, разложивши бумаги, писал, умакивая гусиное перо в оловянную чернильницу.

«Государю господину воеводе Красноярскому десятник конной сотни Афонька Мосеев челом бьет, — быстро выводил подьячий, слушаючи Афоньку. — А прошу аз, худородный, господине, твоей милости, потому как достатки имею невеликие, а семья большая и надо много пашни пахать, а сам яз все в службах государевых разных бываю и близ острогу сподручной пашни новой, чтоб близко была, нету нигде свободной. А та, которая пашня мой надел, невеликая, а иные земли пашни пахать отводят мне в местах от острога украйных…»

Быстро бегает перо у Богдана Кириллыча. Афонька дивился, как ловко выводит он на бумаге буквицу за буквицей, строку за строкой. Ему не впервой видать Богданову работу. Раз несколько писал Богдан отписки со сказок Афонькиных, когда он возвращался из дальних походов в неведомые землицы. И все же не мог не дивиться Афонька на быструю Богданову работу.

Сам-то Богдан Кириллыч мужичонка невидный. Ростом особенно не вышел, телом худ, плечи узкие, руки в кости тонкие, ровно у мальца. Глаза карие небольшие, губы толсты, нос курносый. Только волос на голове богатый — густой да кудрявый. В волосе уже нити белые блещут, ровно паутина на поле. А на усах и бороде волос у Богдана редок, что у татарина. Лицо уже в морщинах. Да и немудрено. Богдану лет не так уж мало, за половину пятого десятка пошло. И, видать, все его умение — пером скрипеть. Дело это, конечно, великое и нужное. А вот иного чего, — Богдан и не умеет делать. Вон себе избенку изладил. Смех один — какая это избенка. И стол тоже — на чурбаках плахи накладены, кое-то как остроганные. А опричь той укладки, где бумаги лежат, да лавок широких, и убранства иного в избе нет. Да еще в углу очаг сложен. Пол земляной. На одной лавке лопотина брошена. Спит, видать, здесь иногда Богдан.

Все это примечал Афонька, пока подьячий под его слова писал челобитную.

Кончивши писать, Богдан подал Афоньке перо, подпиши, мол.

— Нет, — мотнул головой Афонька. — Я же грамоте не ведаю, сам знаешь. Я лучше руку приложу.

Он окунул палец в чернильницу и припечатал его внизу челобитной. Потом отер палец полой кафтана. Взявши челобитную, он осторожно сложил ее вчетверо и сунул в шапку.

— Дай бог тебе здоровья, Богдан Кириллыч. Уж я тебе отплачу, сколь значит, за труды надобно. Алтын там, али сколько скажешь.

— Ладно, Афонька, сочтемся-сквитаемся. Мзды мне с тебя не надо, а вот ежели можешь, стол изладить пособи. Вишь, какой у меня — срам один.

— Это завсегда можно, — охотно согласился Афонька. — Это я тебе завтра же спроворю, пока дома сижу, не в отъезде. Припаси только досок добрых. Али погоди. Есть на посаде у одного мужика доски добрые — сухи и строганы. Он мне сулился отдать за бредень. Так я их приволоку.

На другой день Афонька, пришед пораньше, быстро сладил добрый стол. Богдан, взявшийся было помогать, только путался под ногами и мешал. Афонька вначале терпел, но потом, когда Богдан уронил доску Афоньке на ногу, попросил его христом-богом уйти в приказ и до полудня не приходить.

— Мне так способнее будет, без тебя, Богдан Кириллыч, — говорил он, потирая ушибленную ногу.

Когда стол был излажен и поставлен взамен старого, который Афонька выкинул из избы, пришел Богдан. Он поахал, походил около стола, нахваливаючи Афоньку — ах молодец! Потом вытащил из-за пазухи невеликую глиняную сулейку, и поставил на новый стол.

— Сух, Афоня, стол-то? — спросил Богдан.

— Сух, сух, — ответил Афонька, проводя ладонью по гладкой белой лоске столешницы.

— Так. Стало быть, замочить его надобно.

— Как это — замочить? — подивился Афонька. — Ну и хорошо, коли сух.

— А вот так, — хитро глянул на Афоньку Богдан и стал разматывать узелок, который принес с собой. В узелке был добрый кус хлеба, рыба — стерлядь соленая, две луковицы, редька, несколько ломтей вяленого мяса. Афонька сглотнул слюну — в брюхе у него сразу заурчало.

— Не ел поди-ка еще? — спросил Богдан.

— Нет еще. Вот сейчас до дому дойду.

— Э, нет! Погоди. Давай-ка вот, стало быть, вкусим, что бог послал и стол замочим. — Богдан взял сулейку и потряс ею. В ней забулькало. — Хлебнем, Афоня, с тобой малость за новым столом, чтоб способней на нем писать было.

— А, вона чо! — улыбнулся Афонька. — Ну, давай, коли так.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: