— Да вы с ума сошли! — прервал его следователь, но Зённеке продолжал:
— Я настаиваю на встрече с прокурором. А теперь пусть свидетельница ответит: хранится ли у нее в комнате указанный пистолет и патроны к нему, да или нет?
И Ирма сломалась. Она призналась, что когда-то была троцкисткой, еще до знакомства с Зённеке. Но позже, под влиянием Зённеке, всегда оставалась верной линии партии. Ее арестовали.
Очную ставку с писателем Максом Кирхером пришлось отменить, так как он не может приехать из Испании. Он прислал длинное заявление, в котором признавал себя виновным в том, что слишком долго верил в искренность Зённеке. Поэтому теперь он считает себя тем более обязанным сорвать маску с лица этого подлейшего предателя. Каждый абзац он заканчивал цитатой из Сталина.
Для Бородки это был день триумфа. Он указал, что уже много лет догадывался об истинной сущности Зённеке: примиренец, губящий партию в интересах социал-демократов. Социал-демократия — это форпост капитализма в рабочем движении. А в эпоху кризисов форпостом капитализма становится кровавый фашизм. Значит, Зённеке — опаснейший агент фашизма, отравленная стрела в сердце немецкого рабочего класса. А поскольку у немецкого рабочего класса, как и у всего мирового пролетариата, один великий и любимейший вождь — Сталин, то эта отравленная стрела, то есть Герберт Зённеке, нацелена в первую очередь в него. За двадцать минут Бородке удалось построить еще с полдесятка таких цепочек-доказательств. И результат всякий раз выходил один: Герберт Зённеке — опаснейший в мире фашист, о чем Бородка предупреждал ГПУ еще весной 1934 года. Под конец он сделал заявление от имени Коммунистической партии Германии, в котором выражал глубочайшую благодарность немецкого и международного пролетариата в адрес Сталина, Советского Союза и особенно ГПУ за то, что им наконец удалось раздавить эту ядовитую змею… и т. д.
— И под этим заявлением, конечно, подписались все? — поинтересовался Зённеке.
— Да, все!
— Но чувствуется твой стиль, Бородка. Тебя ведь на самом деле зовут Пауль Геллер? Как же тогда получилось, что ты приехал сюда с чешским паспортом на имя Йозефа Голуба?
— Странный вопрос! Мы же все ездим с фальшивыми паспортами.
— Да, да. Гражданин следователь, я прошу занести это в протокол. А также и то, что это я, отравленная стрела, выписал товарищу Паулю Геллеру, он же Йозеф Голуб, фальшивый паспорт. После всего, что свидетель сообщил обо мне, этот факт заставляет взглянуть на его верность линии партии с совершенно новой точки зрения. Прошу также занести в протокол, что этот «свидетель» и сам неоднократно встречался с Йохеном фон Ильмингом — в тысяча девятьсот тридцать втором году и позже, после его бегства из Германии, в тысяча девятьсот тридцать пятом и тысяча девятьсот тридцать шестом году, и вел с ним переговоры — якобы по заданию партии. Я уверен также, следствию нетрудно будет установить, что решение о выдаче Альберта Грэфе и его группы гестапо было принято самим свидетелем Паулем Геллером, который был тогда заместителем председателя внутреннего аппарата, и что пятого марта тысяча девятьсот тридцать четвертого года, когда я резко осудил его решение и выразил свой протест, этот Пауль Геллер заявил, что берет всю ответственность за него на себя.
— Неправда! — выкрикнул Бородка. — Решение приняли наверху, я только исполнял его!
На следующий день дело Зённеке было передано другому человеку. Он был умен и, очевидно, обладал большим политическим опытом.
— Давайте поговорим серьезно, товарищ Зённеке. Все эти заявления, что вы — агент нацистов, конечно, сущий бред, к тому же давно всем надоевший. Хотя вы сами понимаете, что стоит нам захотеть — и тысячи газет объявят, что вы еще в утробе матери были агентом Гитлера, которого тогда и на свете не было, да и японского императора в придачу. И все ячейки всех компартий мира единогласно предадут вас проклятию, а немецкие — пуще всех. А симпатизирующие нам интеллектуалы — юристы, физики, философы, психологи, врачи, писатели и два-три священника — найдут тысячи юридических, физических, философских и иных доказательств, что вы не могли не быть врагом человечества. Мне стоит только нажать кнопку, и сюда приведут немецких рабочих, которые поклянутся, что вы подбивали их участвовать в покушении — сами понимаете, на кого. И все это будут люди, которые отлично знают, кто такой Герберт Зённеке. Но когда человек оказывается вынужден тратить все отпущенное ему сострадание на себя, он пойдет на любое преступление, если оно даст ему надежду на спасение. Возьмите, например, вашу дочь Клару — она красива, умна, слегка тщеславна, хотела стать киноактрисой и собиралась выйти замуж за известного режиссера, — и вдруг эта история с вами. Что вы хотите, человек не может не думать о себе, а тут из комнаты ее выселили, из училища выгнали, а режиссер внезапно вспомнил, что давно собирался снять фильм о советских хлопкоробах в Средней Азии — и все, больше никто и знать не хочет красивую, умную Клару Гербертовну, она осталась в одиночестве. А в нашей стране быть одиноким опасно, это известно еще со времен Достоевского. Короче говоря: Клара Гербертовна готова подтвердить, что помнит, как вы объясняли ей, насколько было бы лучше, если бы в Кремле сидел не Сталин, а Гитлер. О том, что вы никогда не говорили ничего подобного, я, конечно, знаю.
Так что давайте говорить серьезно. Я знаю, что вы за человек, и вы знаете, что я это знаю. Вы — старый революционер и уже поэтому — противник. Если бы нацистам удалось поймать и казнить вас, у нас бы уже как минимум один не самый большой, но и не самый маленький город, два крупных совхоза, три-четыре металлургических завода и, пожалуй, одну-другую школу назвали вашим именем, не говоря о двух-трех сотнях улиц. Так что, если подходить диалектически, вашу связь с Кленицем действительно можно поставить вам в вину: если бы не он, вы погибли бы уже в тысяча девятьсот тридцать третьем году, и теперь у наших металлургов был бы санаторий имени Зённеке где-нибудь на Черном море. Но вы остались в живых, а живого врага необходимо обезвредить, это логично, и нам придется убить вас или отправить на север лет эдак на двадцать. Вам, конечно, не обязательно торчать там двадцать лет, вы можете умереть уже через двадцать месяцев, там это происходит быстрее, чем где-либо, можете мне поверить, я сам оттуда. Значит — процесс, вы признаетесь, что вы враг, но, конечно, не так, в общем, а сугубо конкретно. С цепочками доказательств и драматическим пафосом. То есть: не просто говорить, что я, мол, противник Сталина, а совершенно конкретно: я хотел убить Сталина. Не говорить: я считаю его политику плохой, губительной, контрреволюционной, а прямо: я связался с антикоммунистическим отребьем, чтобы свергнуть советскую власть… и так далее. Ни одна душа не спросит вас, почему вы, старый революционер, стали врагом, ибо давно уже всем ясно, что вы никогда революционером не были, и т. д. Вам все понятно, Герберт Карлович?
— Да, вполне, но в такие игры я играть не буду. А на процессе объясню, почему я против Сталина, почему считаю, что вы с двадцать седьмого года, несмотря на плановую экономику и коллективизацию, все больше отходите от революции, от социализма, приближаясь к какой-то азиатской тирании, и что…
— Погодите, погодите, вы уклоняетесь от темы. Значит, вы уже в тысяча девятьсот двадцать седьмом году поняли, что эта политика — неправильная, но тем не менее хранили молчание и проводили эту самую политику в жизнь, да или нет?
— Да. — Причем вплоть до дня вашего ареста, да или нет?
— Да.
— И ради этой политики вы посылали людей на бой, в тюрьму, в лагерь или прямо на смерть, да или нет?
— Да.
— А теперь, когда ради этой же политики понадобилось послать на смерть еще одного человека — только случайно этим человеком оказались вы сами, — вы неожиданно заявляете, что так дело не пойдет. Так погибли тысячи людей, и вас это не трогало. Но жизнь и честь товарища Зённеке настолько важнее всего остального, что теперь вы решили протестовать.