Джура обнял его и стал успокаивать, точно разбушевавшегося больного ребенка.

Альберт сказал:

— Фабер вот что имел в виду: мы не можем воевать на два фронта. Главный наш враг Гитлер, и перво-наперво надо одолеть его. И в этом деле Россия для нас самый надежный, единственно надежный союзник. А союзника нельзя ослаблять перед боем, понимаешь?

Петрович старался не закричать:

— Спятили вы или ослепли? Сталин ваш самый надежный союзник? Сталин уничтожил всех своих союзников. А они были посильнее вас. Но он их еще как ослабил. Сталин — единственно надежный союзник! Не знаю, спятили вы или ослепли! Но никто не хочет мне верить. Джура, ты, ты же поэт, человек, который должен хотя бы…

Дойно сел в изножье кровати. Опять прихватило сердце, слабость сковала все тело, опять это чувство, что не можешь пошевелить ни рукой, ни ногой, что голос твой никто не услышит. Ему казалось, что и Джура говорит где-то за стеной. И тут он вспомнил, что нечто похожее с ним уже было. Меньше двух лет тому назад, в Осло. К нему тогда пришел Альберт, отчаявшийся, словно замурованный в страшном своем одиночестве. Альберт требовал, чтобы он вступился за Зённеке, спас его. А потом ушел, разочарованный. Зённеке тогда был уже мертв, но узнали они об этом позже.

А теперь вот явился этот Милан Петрович. И Альберт уже готов выложить ему хорошо продуманные тактические положения, по которым они вынуждены молчать. Хоть они и порвали с партией, но все еще были сообщниками, все еще были в самом центре заговора молчания. Спятили, ослепли — может быть, он и прав, подумал Дойно. Надо бы все заново обдумать, отбросить всякую тактику, надо бы…

— Да, я должен признаться, что даже за день до своего ареста, хотя уже много наших исчезло… да что я говорю, даже просидев много месяцев в тюрьме, даже тогда я еще верил в партию, в ГПУ и в то, что аресты в большинстве своем справедливы. Я был слеп, но теперь я знаю правду. И вы ее знаете, а потому… да что толку?.. Если вы не хотите ничего предпринять!..

Джура и Альберт снова принялись терпеливо его уговаривать. Он еще пытался возражать, а потом замолчал. Наконец они помогли ему надеть плащ, он напялил шляпу, попрощался, небрежно взмахнув рукой, и ушел вдвоем с Альбертом.

Джура влез на стул, открыл чердачное окошко и выглянул на улицу. Занималось серое утро.

— У тебя опять сердце пошаливает? Давай бери стул и постой тут рядышком, подыши! Дождь перестал, вид на эти крыши хорошо успокаивает, в них есть здоровая флегма, кажется, они сейчас уснут. Посмотри на колокольню Святого Этьена и на купол Пантеона!

Опершись руками на крышу, они смотрели вдаль. Им хотелось забыть Петровича да и себя тоже. Поэтому они предались созерцанию этой причудливой картины — крыши, башни, ущелья между домами. Слева видна была Сена и остров Сен-Луи. Три грузовые баржи, одна за другой, плыли вверх по течению реки, какой-то человек медленно втаскивал на палубу бадью с водой. Джура сказал:

— Внизу на этих баржах есть каюты. Днем можно торчать на палубе, иногда любоваться медленно проплывающими берегами, разглядывать людей на твердой земле, которые бегают в вечной запарке, и испытывать счастье оттого, что ты не из их числа. Надо нам раздобыть себе такую баржу и плавать вверх и вниз по реке, несколько месяцев не сходить на берег, не читать газет, не слушать радио. Как ты думаешь?

— Да, недурно.

— Взять бы отпуск у нашего времени. Особенно полезно для сердца, которое слишком трусливо, чтобы быть трусливым, и всякий раз слабеет, встречаясь с опасностью заблуждения. Тебе бы не политикой заниматься, а исключительно метафизикой. В ней истина и заблуждение остаются без настоящих последствий, примерно как стихи, в которых воспевается Вселенная, не оказывают ни малейшего влияния на небесный свод или на звезды, разве что на астрономов. Мне, во всяком случае, куда приятнее было бы видеть тебя живым онтологом, чем околевающим революционером. Ты не мог бы стать верующим?

Оба рассмеялись. Дойно ответил:

— Даже будь я верующим, Господь все равно говорил бы со мной через этих Альбертов и Петровичей и не примирил бы меня с действительностью, а кроме того, он стал бы настаивать на том, что царство небесное непременно должно быть на земле и нигде больше.

— Да, но в таком случае тебе бы надо хорошего врача-кардиолога найти. Я продал один киносценарий, и сейчас я богат. Тебе надо снять другую комнату и подлечиться. Этот сценарий в окончательной редакции, в своей, так сказать, извечной форме, беспросветно глуп. Правда, начало неплохое, там…

Джура спускался по лестнице и словно воочию видел любовную сцену, объятия, в которых Дойно сейчас искал утешения. И эту молодую женщину, которая сейчас верит, что эта ночь была последней ночью их отчуждения, что теперь он принадлежит ей навсегда. Но именно в эту ночь она его окончательно потеряла.

В бистро он стоя пил кофе и тут же начал сочинять новеллу, которая могла бы стать и маленьким романом. Кстати, недурное заглавие «Маленький роман». Он будет начинаться с описания сцены, которая сейчас разыгрывается там, в мансарде. Впрочем, абсолютно безмолвная сцена. Потом читатель заметит, что герой одержим какой-то страстью. Она опасна, ее надо держать в тайне. Но никогда, даже в конце романа, читатель не должен узнать, что это за страсть. И неважно, что он ничего не поймет. Долгая flash-back[111], потом станет ясно, что герой сожжен дотла своей страстью, но в этой безмолвной сцене он даже о ней забывает. И потом выходит из дому, чтобы купить цветы. И он покупает их, но женщина их не получит; она никогда больше его не увидит.

Джура разменял франк, сунул в прорезь игрального автомата монетку в пять су и повернул ручку. Зеленый, красный, желтый. Вышел зеленый, он выиграл пятьдесят сантимов. Почему она никогда больше не увидит героя? Не приходится сомневаться, что люди хранят верность скорее своей любви, нежели своей возлюбленной, и что почти никогда не ставят дважды на один и тот же цвет. Вышел желтый, он опять поставил на зеленый, проиграл, потом поставил на красный, и тут третий раз подряд вышел желтый. Надо пойти домой, выспаться и на свежую голову все еще раз обдумать. Наконец он выиграл пятьдесят сантимов. Появление Петровича должно окончательно разрушить связь Дойно с Габи. Это бесспорно. Но почему? Чтобы ответить на столь простой вопрос, не нужно иметь свежую голову. Выйдя из бистро, он хотел пойти домой вдоль набережной Сены. Надо транспонировать весь замысел, тогда мотивация возникнет сама собой. Подыскать мотивы для поступков и упущений — это самое легкое в его ремесле. Каждый человек — миллион мотивов. А сценаристов интересует поступок, максимум два поступка.

Глава пятая

«Эскизы к социологии современной войны» вышли в свет на немецком языке в маленьком парижском издательстве. Штеттен оплатил типографские расходы, и теперь оставалось ждать, когда распродадут все четыреста экземпляров. Книга была встречена молчанием. Пресса немецкой эмиграции, почти целиком сосредоточенная в руках преданных Сталину коммунистов, еще потому замалчивала книгу, что наряду со Штеттеном ее автором был и Дойно.

Единственная непосредственная реакция на эту публикацию оказалась между тем весьма чувствительной. В Австрии конфисковали все состояние Штеттена, заблокировав его счета в швейцарских банках. Это отвечало официально высказанному пожеланию немецких властей; юридическое основание было найдено в жалобе, поданной Марлиз от имени своей дочери на ее деда.

Штеттена мало заботил этот процесс. У него были средства еще на полгода жизни. Он высчитал, что чуть ли не в тот самый день, когда он вступит в семидесятый год своей жизни, а именно 16 января 1940 года, он должен будет перешагнуть незримую границу, до сих пор отделявшую его от бедняков. Ему было любопытно, как он сумеет противостоять нужде. Он верил, что не боится ее.

вернуться

111

Ретроспекция (англ.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: