— Повесить его!

И все было сделано так, как это изображалось на открытках, описывалось в газетах, показывалось в кино. Они привязали веревку за крюк, накинули петлю на шею осужденного; на голову ему надели мешок. Его заставили залезть на стол.

Прочитали приговор. Прокурор взял его из рук секретаря и сам прочитал. Читал он великолепно — четко и с некоторой дрожью в голосе от сознания важности подобного деяния (приговор был настоящий, прилежно переписанный с подлинного).

Потом прозвучал приказ:

— Убрать стол!

Момент этот был столь торжественен, что королевский прокурор даже бросил сигарету, которую он курил, как заправский курильщик.

Маленький Марко Фридман засучил ногами в воздухе.

И его повесили.

Потом они его сняли. Но ведь прошло несколько странных минут упоительной экзальтации, и когда его сняли, он уже превратился в жалкую куклу из мяса и костей. С него стянули мешок, и лицо его было таким спокойным и таким белоснежным, что ребята бросили его и разбежались.

Отец мальчика работал далеко. Никто ничего не знал до самого вечера…

Тогда заговорил другой болгарин — тот, у кого был синий шарф:

— Мне тоже известен этот случай, когда мальчишки по-настоящему повесили своего товарища. Но все было немного по-другому. Случилось это в деревне, около Бургаса, не то в июне, не то в июле, и тогда уже не было снега.

— Вовсе нет, — вмешался третий болгарин, повязанный черным шарфом. — Этот случай произошел в предместье Плев-ны. Там нашли застывшего, окоченевшего, как полено, маленького мальчишку, которого торжественно повесили его собственные товарищи, подражавшие взрослым.

— Но как же так? — спросил один из нас.

И оказалось, что первый рассказчик был прав, второй — не ошибся, а третий сказал истинную правду. Таких случаев было немало, и все они кончались одним и тем же.

Да, эта история повторялась не раз. Значит, она больше чем верна, — как верен тот факт, что варварство, злоба и безумие страшнее заразной болезни.

ПОКА МЫ ПРАЗДНОВАЛИ МИР

Самуил Шварцбард, мечтательный, молчаливый, добрый и обходительный юноша, неторопливо направлялся в свой квартал — еврейский квартал в городишке Проскурове, что в Подолии. Был великолепный зимний вечер, тихий, снежный и какой-то светлый.

Восемь лет отделяют нас от этой далекой мирной картины, которую мне хочется воскресить перед вашим взором. Восемь лет — не слишком уж большой срок в жизни смертных, и ни вы, ни я не намного были моложе, чем сейчас.

Итак, дело происходило 15 февраля 1919 года. Городишко был завален снегом. В сумерках дома казались аккуратно обернутыми белой бумагой. Приходилось ступать точно по ватному ковру, морозному и скрипучему, и на подошвы сразу же налипал плотный, белый, словно фетровый слой снега.

Самуил возвращался издалека. Он участвовал в мировой войне, вступив во французскую армию как доброволец, был ранен в живот, отмечен в приказе, награжден й, наконец, получил права французского гражданства. Тем не менее его неудержимо тянуло вернуться сюда, домой, чтобы повидать родные места и близких, чтобы вновь окунуться в поэзию украинских пейзажей, яыне заснеженных и молчаливых.

Между тем день этот был шумный и даже бурный. Толпа гуляющих заполонила улицы, и радость била ключом, потому что погода была великолепная и потому что была суббота. Проскуров, насчитывающий двадцать тысяч христиан и пятнадцать тысяч евреев, имеет по этой причине два свободных дня в неделю: субботу, шабес, — день отдохновения, и воскресенье. И любой человек, будь то еврей или православный, не работает оба эти дня.

Магазины закрыты. Целые семьи по-праздничному разодетых горожан устремились на берег Буга, который, как и всякая уважающая себя украинская река, в феврале был покрыт льдом, и дети, вынув из сумок коньки, стремительно скользили по крепкому льду.

Все эти люди, тени которых отражались на белом снегу — будь то от солнца или от луны, — знали, что сейчас идет война и что на Украину претендуют и ее оспаривают Директория, возглавляемая атаманом Петлюрой, большевики, белая армия Деникина, поляки. В результате — непрестанные бои, о чем писали газеты, в которых многие добропорядочные горожане

прилежно читали сводки о ходе военных действий. Там же черпали они скудные сведения о жизни Западной Европы: ведь Проскуров находится в четырех днях пути от Парижа, этой столицы цивилизованного мира, где победители как раз в то время договаривались об условиях общего мира между народами и утверждали своего рода эру торжества всемирного Права.

Всеми делами в Проскурове ведал атаман Петлюра. В этом районе он был неограниченным диктатором. Совсем недавно он учредил в городе гарнизон, состоявший из бригады запорожских казаков и 3-го полка гайдамаков. Части эти были под началом атамана Семесенко. Этот двадцатилетний голубоглазый генерал с женственным лицом, вызывавший превеликое волнение в дамском обществе и щеголявший по улицам города в голубом, сшитом в талию доломане, в галифе и рыжеватых сапогах, был в отсутствие Петлюры, воевавшего где-то в другом месте, фактическим правителем и хозяином города.

Именно в этот день горожане глазели, как во главе с оркестром, в безупречном порядке, прошли церемониальным маршем эти вылощенные войска, и Самуил Шварцбард вместе со всеми видел, как они промаршировали в два часа дня вдоль широкой Александровской улицы и вернулись в том же порядке в пять часов вечера; казалось, что три часа промелькнули словно одно мгновенье. И зрелище это заставляло биться сердца юношей и девушек и вызывало восторг у детей, которые распевали песни и резко выбрасывали вверх ноги, отчаянно топая, чтобы походить на военных.

Самуил шел по Александровской улице; в Проскурове, куда ни пойдешь, все равно придешь на Александровскую улицу, главную магистраль города, на которой высятся богатые дома. Из окон доносились приятные приглушенные звуки пианино и граммофонов.

Еврейский квартал, куда он направлялся, отличается крайней бедностью. «Гусиный квартал», как его называют, похож на огромный пирог, вылепленный из низеньких нищенских домишек и разрезанный маленькими улочками, которые даже не имеют собственного названия и упираются в Соборную улицу, переходящую в Александровскую улицу.

В тот вечер многие еврейские дома были освещены — и подумать только! — электричеством. Был день отдохновения — шабес, — и в этот день ни один израильтянин не имел права разжигать огонь или лампу. Так что обычно в «гусином квартале» еще вечером в пятницу евреи набивали дровами печи до отказа, чтобы назавтра в доме было тепло; кроме того, они еще с пятницы не притрагивались к выключателям: электростанция дает ток только, при наступлении темноты, и, таким образом, не зажигая огня, они все равно заполучали свет.

Вот и домишко Шенкманов, из окна которого лился золотистый свет. Но из дома не доносилось ни звука; там царила удивительная тишина. Самуил подошел ближе. Странно! Дверь почему-то широко распахнута. У входа — опрокинутые стулья, разбитый стол. В комнате на широкой кровати лежит какой-то человек, его голова неестественно торчит на подушке. Какая-то странная, косо усмехающаяся, черная голова с красной бородой… Подошел еще ближе — искромсанная, пробитая голова вся почернела от крови. Будто неведомый зверь истекает кровью и блестит мокрой шкурой под электрическим светом. И на простынях сверкают брызги крови. Это был отец — глава семьи. В углу — какой-то огромный ком, тоже истекающий кровью и прикрытый красными лохмотьями, — это мать, госпожа Шенкман, пронзенная насквозь, исполосованная шашкой. Там и тут — обрубки детских тел, маленького Мойши и его сестры; головы их, отсеченные ударом сабли, закатились под кровать.

И во всех освещенных домах — у Блекманов, у Авербрухов, у Семельманов, у Крещаков и многих, многих других — та же ужасающая картина: при электрическом свете, вспыхнувшем без посторонней помощи, лежат лишь трупы и трупы, — пять, десять, пятнадцать, двадцать и еще и еще, исколотые штыками, изрубленные, скорчившиеся в предсмертных судорогах; дети и грудные младенцы, лежащие у самой печки, одни с отрубленными головами, другие — с головами, размозженными, как яйцо, о кирпичный угол: все печи перемазаны мозгом и внутренностями убитых детей.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: