Кто ты такая, Ева Анна Паула Браун? Пустое место? Или ты все-таки живая девочка?
Холодно. В гостиной все холоднее. Дверь в спальню родителей плотно закрыта. Оттуда веет ледяной тишиной. Я знаю, что мужчины спят с женщинами. И мой папа должен спать с моей мамой. Это значит -- она должна раскинуть перед ним ноги, а он должен лечь на нее и целовать ее. Так рассказывали мне девочки в школе. И показывали неприличные картинки. Хихикали, закрывая рты рукой. Я одна не хихикала. Я сказала: а откуда тогда вы все появились?
И они замолчали.
Тишина наваливается, обнимает. Сижу, оглохнув от тишины, как в ватном одеяле. В густой тишине тает робкий, тревожный звон часов. Два удара. Два часа. Два часа ночи. Я сижу одна в гостиной, в глубоком, как бочка, кресле. Натянула сорочку на голые пятки. Дрожу. Если сейчас встанет отец и пройдет в уборную и увидит меня, он взорвется как бомба. Тогда мне несдобровать. Он исхлещет меня по щекам. Но они с мамой ночью в уборную не встают. У них под широкой, как плот, кроватью стоят две фарфоровые ночные вазы.
Интересно, если ночью приходит мышь, она встает на задние лапки и принюхивается к запахам из фарфоровых горшков? Или ей все равно, и она бежит мимо, виляя хвостиком?
"Ах, елочка любимая, ты самая красивая! О елочка, на веточке звезда пылает жарко!"
Звезда горит в окне. Над зимним Мюнхеном. Над зимней Германией. Над зимней Европой. Папа говорит: какое счастье, что мы живем в Европе, а не в снежной дикой России или в жаркой дикой Африке. Мы цивилизованные люди, говорит папа и закуривает дорогую сигарету. Мы гордимся своей Германией. Германия -- великая страна. Запомните, дочери, вы живете в великой стране!
При этом он смотрит на Ильзе и Гретль. На меня он не смотрит.
Всегда -- мимо, поверх моей головы.
Я обхватываю себя за плечи. Мои плечи дрожат под тонкой рубашкой, и я сама себе ласково шепчу: "Не дрожи, Ева, у тебя будет счастливая судьба, ты станешь славной и знаменитой, вот увидишь. Вот увидишь! Только потерпи! Подожди немного! Ты должна еще немного подрасти. Ты же такая кнопка! Ты вырастешь, и у тебя будут длинные ноги, золотые локоны, огромные глаза, и ты станешь киноактрисой, и тебя снимут в фильме, и по всему миру будут крутить этот фильм, и все тебя будут знать и любить. Любить! Слышишь ты, любить!"
Я гляжу в лицо часов. Часы глядят в мое лицо.
Только часы бездушные. Они железные. Они не умеют плакать.
И их никто не любит. Их ненавидят. Им шепчут: проклятое время, как быстро идет.
[лагерный врач тереза дейм менгеле и беременная двойра]
Серое. Все серое.
Серые балахоны. Серые крысиные полосы на штанах и рубахах. Серые платки: чтобы серые седые волосы не падали с обезумевших голов.
Терезу Дейм привезли сюда недавно. У нее тоже серая пакля волос под врачебной шапкой.
И шапочка не белая, как в довоенных госпиталях, а тоже серая, мышья. Застиранная. О нет, это серая плотная ткань. Она хорошо поддается дезинфекции. И дезинсекции.
Тереза Дейм, отец венгр, мать еврейка, захвачена со всей семьей в Мартонвашаре. Привезена в Аушвиц седьмого ноября 1943 года. Стой, Тереза Дейм, прямо, не горбись. Твои все уже сожжены. Как ты одна осталась жива тут, в аду? А очень просто: Бог-то все-таки есть, есть, Тези. Веруй в Него.
А кто твой Бог, Тези? Ягве -- или Христос? Мать твоя ходила в синагогу. Отец -- в католический храм. И что теперь, разорваться, сердце разорвать? А может, никакого Бога нет, ибо здесь совершаются ужасы, на которые и Он глядеть не может, и закрывает глаза, и умирает от людских усмешек, от наглого окурка в углу рта солдата, в тени круглой каски, когда он с вышки смотрит, как вверх, в серое небо, вьется, поднимается жирный, черный, тяжелый дым?
В печи горят люди. Люди -- дрова. А ты пока стоишь, нюхаешь свежий ветер, ловишь его ноздрями. А в ноздри лезет сладкий, дикий запах горелой человечины.
Тереза Дейм отвернулась от столба жирного дыма. Пошла к лазарету. Ноги подкашивались от голода. Ей сейчас, когда она начала в лазарете работать, доктор Менгеле распорядился выдавать дополнительный паек. Она не ела лишний хлеб. Отдавала его больным в своем бараке.
Она работала в лазарете, как свободная, а спала в бараке, как все узники.
Она хорошо помнит, как взяли ее работать. Стоял строй, доктор Менгеле шел вразвалку, галифе над сапогами надувались при каждом шаге. "Кто тут врачи -- шаг вперед!" Все молчали. Дрожали. "Что, совсем нет врачей?! Не верю! Врачи -- шаг вперед!" Снова молчанье. Тишина. В хрустальной, снежной тишине насмешливо прозвенел высокий, гадкий тенорок Менгеле: "Значит, нет врачей?"
А потом сухо щелкнул выстрел.
Менгеле выстрелил в висок женщине. Она еще миг назад была живая. Она стояла впереди Терезы. Когда она падала, ее спина и плечи, еще теплые, мазнули по замерзшим рукам Терезы, вылезшими почти до локтя из рукавов: ей мала была полосатая роба.
Женщина лежала на земляном полу барака. Из ее простреленной головы на землю медленно текла густо-красная кровь. Очень темная кровь. Тереза вспомнила, как варила вишневое варенье в Мартонвашаре. Каждое лето. Она перешагнула через труп и сделала этот шаг вперед.
- Я врач, - тихо сказала никому, в пустоту.
Но доктор Менгеле услышал.
Вкрадчиво, по-кошачьи подошел, подобрался.
Терезе показалось -- он сейчас возьмет ее за подбородок. Она брезгливо отвела голову в сторону. Чуть назад. Он понял это движение. Глаза его ядовито сверкнули.
- Так, так. Вы врач. Ну я же говорил, тут есть врачи! Стесняются! - Он измерил ее взглядом. - Вам сколько лет?
- Тридцать.
- А почему волосы седые? Как вас плохо постригли!
Тереза смятенно пригладила волосы липкими, вмиг вспотевшими ладонями.
- Я седая от рождения. Это наследственное.
Она врала, и краснела, и Менгеле понимал, отчего она краснеет.
На ее глазах от нее оторвали ее маленького сына и повели в приземистый серый барак, и дым вылетал в пустоту небес из высокой страшной трубы, и она еще не знала, что это такое, думала -- кухня, и печь топится, и кашу варят, и тут же ей объяснили, что это такое, и она не поверила, а когда поверила -- разум заволокся черным жирным дымом, и она вынырнула из дыма на нарах, на жестких деревянных нарах, ни одеял, ни подушек, холодные доски, и она лежит, и над ней жесткий голос чеканит: "Очнулась. Живая. Вся поседела, пока мы ее тащили сюда".
- И какой же врач? Ваша специализация?
- Хирург.
- О, хирург! Великолепно! Хирурги нам нужны. Еще как нужны! Считаю, что нам повезло!
Тереза хотела спросить: "Кому это вам?" - и слова в горле застряли.
Менгеле похлопал ее по плечу. Поморщился. Убрал руку. Плечо торчало из-под робы слишком острое, костлявое.
- В лазарет! Там вам выдадут медицинскую форму! Начнете работать сегодня же! Сейчас!
"Сегодня, сейчас", - повторяла она себе сухими, как опресноки в еврейскую Пасху, бумажно шелестящими губами.
Сейчас. Сегодня. И теперь. И всегда. Тогда ее привели в лазарет, мало чем отличавшийся снаружи ото всех остальных бараков. Внутри было не лучше. Напоминало хлев. Из палат доносились сдавленные крики. Через приоткрытые двери Тереза видела лежащих на койках, сидящих во врачебных креслах женщин. Почему одни женщины? Где мужчины?
"Где мужчины?" - спросила она тогда герра Менгеле, осмелившись чуть повысить выцветший голос. Он наклонил ухо. "Что? Не расслышал. Вы шепчете, а не говорите. Отчетливей! Громче! Ну!" Когда она повторила вопрос, Менгеле расхохотался в голос. "А! Так вы Мессалина! Признайтесь, вы Мессалина? А может, вы Цирцея?" Тереза странно, умалишенно прислушивалась к звонким древним именам, излетавшим из досиня выбритых губ и щек Менгеле. Чуть тише Менгеле сказал, наклонившись к ней поближе: "Это женская половина лазарета. Мужчины -- там". Он махнул рукой, и до Терезы донесся длинный, адский, тихо угасший крик. Кричал мужчина. Затих: или умер, или впал в болевой шок.