Крыльцов очнулся, баба немедленно влила ему два стакана водки в рот, и закусить не дала. Опьяневшего, раздела догола, а одежду спрятала. Рано утром, придя в себя, Крыльцов в панике удрал, как был, голым, через окно, спрыгнул со второго этажа, входную дверь баба заперла так, чтобы он не смог выйти. Баба спала, мертвецки пьяная, но все же Крыльцов ее побаивался.
Голым, он пробежал не так далеко, наткнулся на подгулявшую парочку. Парочка собачилась. Мужик ревновал свою избранницу к каждому фонарному столбу и раздражался на ее насмешливые ответы, полные ехидства и превосходства над ним, как над нерадивым мужчиной и никуда не годным любовником.
Крыльцов не успел затормозить, налетел на парочку. Все, что он успел увидеть – это изумление в широко распахнутых глазах женщины и летящий к его лицу кулак, перекошенного от ярости, мужика.
Пришел в себя Крыльцов уже в больнице, куда его доставили с патрульной машиной и строгий страж порядка в полицейской форме записал с непробиваемой физиономией все показания пострадавшего, а после, ускорившись до бега, выскочил за дверь палаты, в коридор, где долго хохотал.
Крыльцова выписали, из дома ему принесли новую одежду и он, сбросив больничную пижаму, почувствовал совершеннейшее воскрешение. Но долго еще утверждал, что его убили, и всегда справлял годину своей несостоявшейся смерти. Собирал народ в редакции, говорил со слезою в голосе и обидой на пьяную бабу и ревнивого мужика, что, дескать, не добили они его, а могли бы, и не пришлось бы сейчас праздновать «поминки». За свою душу, он тогда пил, не чокаясь, и стучал себя кулаком в грудь в качестве доказательства, что почему-то все еще жив.
Семья у Крыльцова была. Мать, лет пятидесяти, молодящаяся, модная, расфуфыренная, все устраивала свою жизнь и нередко оставляла сына одного в однокомнатной квартире на полгода, а то и на год. Сама, присылала ему письма с диковинными марками. Письма приходили из Таиланда, из Турции, Египта, Южной Америки. Но всегда и неизменно мать возвращалась домой, и тут начинала суетиться, металась с веником и шваброй опутанной сырой тряпкой по квартире. Не доведя поломойку до конца, кидалась к окнам чистить стекла до хрустального блеска. Вспоминала, что посуда не чищена, бросала все и занималась полировкой чайника, кастрюль, тарелок. Но и здесь ее усердия хватало ненадолго.
Руки ее дрожали, пальцы не слушались и слезы мелким бисером катились по щекам. Крыльцов ни во что не вмешивался, философски наблюдая разгром квартиры. А после начиналось все сначала. Мать уезжала и приезжала.
Она нигде не работала, сидела во время своих наездов на шее у сына, изредка правда, закладывая в ломбард подарки многочисленных женихов и мужей – золотые цепочки и колечки.
Крыльцов не возражал, безропотно отдавал зарплату матери, она сноровисто вела хозяйство, варила вкусные обеды и внезапно, всегда внезапно увлекалась новым приключением в виде восточного красавца, который, как правило, с Крыльцовым знакомиться не желал, зачем ему нужно было знакомство с сыном своей пассии? Мать быстренько собиралась и укатывала с одним чемоданчиком, впрочем, все-таки изредка ставила сына в известность, где она да что, но опять-таки присылала письма с диковинными марками.
Отца у Крыльцова не было вовсе, мать никогда не могла с точностью утверждать, чей он сын. По сути, он мог похвастаться родством с неким богатым арабом прилетевшим на тогда еще советскую Олимпиаду, в Москву и также он мог быть сыном спортивного бегуна из Англии. Своими отцами Крыльцов вполне мог назвать также двух кудрявых студентов из Франции. Но рассматривая свою физиономию в зеркале, Крыльцов таки склонялся к мысли, что он сын араба. Не зная хорошенько, к какой религии относят себя арабы, он ударился в мусульманство, прочитал весь Коран, ничего не запомнил, но при встрече со знакомыми и друзьями всегда вставлял:
– Аллах акбар! (что значило, распространенное мусульманское – Аллах велик!)
Потому, естественно, в его облике и появилась борода с лысым черепом, и любовь к старику Хоттабычу, и склонность к женщинам восточного типа.
Но ухаживать Крыльцов не умел, а его игры в Аллаха настоящие мусульмане, к которым он имел свойство лезть свататься, моментально раскрывали. Не солоно хлебавши, несостоявшийся жених ретировался. Долгое время ему снились еще восточные красавицы и танец живот, но женился он все же на русской женщине. А впридачу взял и ее трех сыновей, злобную усатую тещу и кирпичный дом, который надо было содержать.
Конечно, сослуживцы ждали от Крыльцова развода и жалоб на жизнь, но не дождались, проходили месяцы, складываясь в года, а Крыльцов по-прежнему колотился над чужой семьей, возился с огородом, рубил дрова для печки, ругался с тещей, встречал и провожал мать, воспитывал чужих детей. Изменил свою внешность, сбрил бороду, отрастил волосы на голове, обрусел окончательно и, пробегая к допотопному столу в редакции уже не слышал никогда иронии в приветственных речах коллег. Чудачество его исчезло, растворилось в трудовых буднях и семейных неурядицах, а жаль…
Они
Электричка резко остановилась, и Ежу показалось, что – это его остановка. Он вскочил и выпрыгнул в широко открытые двери. В ту же секунду двери с шипением захлопнулись, светлая электричка унеслась по железной дороге в ночь. А Еж не сразу, но понял, что вышел на станцию раньше. Перед ним за лесополосой лежало Игнатовское кладбище. Еж озлобленно тряхнул волосами, озабоченно фыркнул, пошаркал носком кроссовки ни в чем не повинный асфальт короткого полустанка и решил идти… через кладбище. Оно, конечно, почти час до дома топать, вначале по дорожке мимо могил, потом по пустынному шоссе вдоль Яковлевского бора, но что же делать? Еж глянул вслед электричке, по шпалам усыпанным мелким гравием идти не хотелось, и ноги переломаешь, и от проходящих составов нырять практически некуда, высокие насыпи по бокам рельсов коротко обрывались в болотины. Еж не торопясь закурил, постоял, поглазел на полную Луну, вспомнил, что где-то на кладбище должен быть сторож, все-таки, живой человек, вздохнул и пошел.
Еж страдал особым психическим заболеванием. Он никогда в жизни не ходил на кладбища. В детстве, после похорон отца, с ним случилась продолжительная истерика, которая прекратилась только в детской психушке… Кладбище вызывало у него тревогу и тихий, неосознанный ужас, похожий на едва слышный вой. Он весьма сильно тяготился этими сотнями душ, сосредоточенных на кладбище, стремящихся к жизни. Чувствовал их разум и боялся, страшно боялся их.
Свое прозвище Еж получил еще в школе, и оно каким-то непостижимым образом перекочевало за ним в училище, а затем и на место его работы. Работяги смеялись над его прической и взлохмачивали здоровенными ручищами непокорные волосы:
«Еж, он и есть Еж!»
Он уже давно плюнул на себя, совсем не пытался пригладить непокорные лохмы, редко стригся и обрастал неровными патлами, торчащими во все стороны, действительно делавшими его похожими на ощетинившегося ежа.
Между тем, Еж плелся по прямой, но узкой дорожке и окружающие его памятники сливались в одну темную массу. Еж видел только эту спасительную асфальтовую дорожку под ногами, две стены памятников по бокам и большую Луну сверху. Он шел по этой дорожке, как по бесконечной могиле. Кругом стояла тишина, изредка только нарушаемая шорохом травы в которой охотились, наверное, ежи… На каждом шагу, в каждом звуке, в каждом легком дуновении ветерка чудилось Ежу нечто страшное. Да, он сильно боялся и по временам торопливо оглядывался, постоянно обдумывая, где же это может быть сторож. Ему представлялся некий бесстрашный мужик, который прямо вот сейчас вынырнет из-за какого-нибудь памятника и строго спросит, а куда он, собственно говоря, идет и откуда? А потом проводит его до самого шоссе и еще ручкой помашет. Еж ждал напряженно, только ожидание и удерживало его от подкравшегося безумия, продиктованного болезнью.
Как вдруг действительно, недалеко впереди кто-то предупреждающе и звонко постучал по железной ограде. В тишине громко прозвучал этот стук. Еж бросился навстречу долгожданному стражу порядка. Он торопливо и сбивчиво прокричал свое объяснение по поводу позднего визита, там выслушали молча. Еж добежал и огляделся в растерянности, у него был абсолютный слух, он точно слышал, что стучали отсюда, но вокруг никого не оказалось. Сердце у Ежа заныло в предчувствии беды…