— Ох, стонала…
— Стонала?.. Она умирала во сне! Сама же и рассказывала: «Девочки, — говорит, — я по три раза умираю за ночь!»
Обе остановились в коридоре — худенькая Сима и казавшаяся рядом с ней крупной Марина. На миг прервавшие дело, они счастливо смеялись и светились радостью от вдруг приблизившегося прошлого: в том прошлом были не только поездки, и дружба, и Углич, и храпевшая тетка — там была их молодость.
— Ой. Пропылесось заодно у него. — Сима приоткрыла его дверь.
— Надо ли?
— Надо: он же растаскивает пыль сюда. И на кухню несет, и в прихожую.
Сима легонько подтолкнула подругу:
— Не робей. Он налакался и спит… Как только разведусь, сразу же разменяю квартиру. Пусть пьет в одиночестве.
— Он же сопьется.
— А здесь он не сопьется?.. Клянусь тебе, Мариночка, я могла бы и терпеть и ладить, но ведь он Витьку губит.
Сима ворчливо добавила:
— Не волнуйся за него. Он стал совсем безвольный — какая-нибудь доброхотна его подцепит.
Сима отправилась мыть плиту. А Марина, толкнув дверь, вошла с пылесосом в комнату к Игнатьеву — смущаться или робеть и впрямь было нечего, он спал пьяным сном. Марина включила пылесос: шум уже не тревожил спящего. Можно было опрокинуть шкаф. Можно было разбить большое зеркало. Марина (после восторженных воспоминаний об Угличе в ней все еще что-то томилось) вдруг подсела, порывистая, на диванчик и, вглядываясь в лицо спящего, подумала: «А ведь я любила только тебя…» — это вовсе не было правдой, и сама она знала, что это не так, но сейчас думать об этом было приятно. После того романа с Игнатьевым у нее была несладкая жизнь одинокой женщины. Разное было. Она уже давно лишилась прежней сентиментальности.
Ей вдруг пришла в голову мысль, поразившая ее. Чуть ли не в испуге Марина выключила пылесос и стремительно выскочила из комнаты.
— Не могу, — винясь, сказала она Симе. — Мне там как-то неловко…
— А?
— Неловко мне, говорю. Иди уж лучше сама у него уберись, а я вымою плиту. Не могу видеть пьяных…
Сима махнула рукой:
— Да шут с ним. Пусть валяется в грязи — займемся лучше кухней.
Игнатьев проснулся оттого, что Сима, заглянув в дверь, крикнула:
— Эй!
Он открыл глаза.
— Эй! Хочу тебе, Игнатьев, сообщить — назначен день развода.
Она стояла перед ним тоненькая и решительная.
— Когда? — сонно прохрипел он.
— Через месяц. Одиннадцатого… Надеюсь, что ты не будешь упорствовать, не являться, оттягивать дни и вообще валять дурака?
Он подумал и сказал:
— Не буду.
— Вот и молодец.
И она крикнула на кухню:
— Марина! Свари и ему кофе за покладистость! Он такой сегодня милый, что мы за ним немножко поухаживаем…
Вялый и непроснувшийся, Игнатьев тяжело поднялся, прошагал на кухню. Ему дали чашечку дымящегося кофе.
Жена пододвинула сахарницу, а он, проследивший движение, посмотрел на тонкие, спичечные ее руки — в том разговоре она обещала, что будет изящной, как в юности. Теперь это было уже позади: теперь она была изящной, как в детстве; едва ли она весила больше ребенка. Он, вероятно, смотрел на жену слишком пристально — Марина перехватила взгляд.
И со странноватым, вдруг объявившимся оттенком в голосе, робким и одновременно лисьим, она спросила:
— Сима, а у кого ты лечишься? Кто твой врач?
— Загоруйко.
— A-а… Говорят, она знающий врач. Опытный.
— Да. И очень ко мне внимательна.
Уходя в свою конуру, Игнатьев вновь услышал тихий, все с теми же странноватыми интонациями голос Марины:
— Сима, а не затеять ли нам небольшой ремонт?
— Ремонт?
— Ну да… Квартира засверкает, как новенькая.
— Я слаба сейчас, Мариночка. Не потяну.
— Я помогу…
Чуть позже у Симы случился приступ. Игнатьев спал и не слышал, тем более что Сима стонала совсем негромко: она умела сдерживаться.
— М-м… — прижимая руки к животу, цедила она сквозь зубы.
Марина спросила:
— Вызвать врача?
— Не надо. Загоруйко сказала, что приступы время от времени будут. А потом пройдут.
— Дать тебе что-нибудь?
— Таблетки. Там, на полочке. И воды.
— Держи.
— Спасибо. Проследи, чтобы Витька лег спать вовремя — ладно? Я пойду в постель, крутит меня…
Сима стонала — потом стоны сошли на нет, она уснула. Потом заснул Витька; Марина проверила уроки и ровно в одиннадцать велела ему лечь, что он, послушный, тут же и выполнил.
Все спали. Марина прошлась по комнатам. Она потрогала стены. Оглядела кое-где потершиеся обои — квартира была хорошая. Марина не спеша прибрала в прихожей, вытерла следы ног и остатки мокрого снега, который еще днем натащил с улицы Витька.
Потом она вошла к Игнатьеву. Он спал. Марина взялась за веник — осторожно вымела мусор, а также вынесла в прихожую и спрятала в шкаф пустые бутылки. На постели Игнатьева она заметила хлебные крошки — мелькнул даже кусок сыра, ссохшийся и уже каменный. Марина перевалила спящего Игнатьева с боку на бок и отовсюду крошки смахнула. Переворачивая, она прихватила спящего руками просто и грубо, как прихватывают легкую добычу, — руки у нее были уверенные, а он спал крепко.
С утра Марина пришла к ним с рулонами обоев. Она решительно принялась обдирать обои, и обои обрывались легко и словно бы ждали женскую руку: этак весело потрескивали. Марина закатала рукава курточки, и ее полные белые руки сновали и мелькали там и здесь. Игнатьев, заваривая чай, вспомнил запущенную, как сарай, комнатушку Марины, где ремонт не делали сто лет, но подсмеиваться не стал, только хмыкнул недобро. С утра болела голова. Кроме того, у него возникла тихая, но неотвязная мысль: посмотреть фотографии. Он шел туда и шел сюда — он не мог никак вспомнить, где фотографии лежат, а треск сдираемых обоев, оживленные голоса женщин и их суета не давали сосредоточиться.
Сима решила, что он ищет спиртное:
— Нет ничего. Не высматривай.
— Чего нет?
— Того самого.
И он подумал, что ведь действительно нет. И заторопился.
— Да… Пойду…
Марина подхватила:
— Иди, иди. Скоро одиннадцать — твои коллеги уже возле магазина в полном составе.
Обе засмеялись.
Когда он оделся, Сима подошла и сунула ему деньги:
— Купи еще бутылку.
— Зачем?
— Надо.
— Но зачем?
— Я же говорю — надо.
И вновь обе они засмеялись.
Однако когда Игнатьев вернулся, смысл дополнительной бутылки стал ясен — Марина уже привела трех рабочих. «Хозяева», то есть Сима, Витька и Марина, покрывали старыми газетами мебель, а рабочие белили потолки с помощью этакого опрыскивателя: двое торчали на стремянке, обрабатывая потолок, а третий наблюдал за ведром с раствором, — подкачивал, суетясь и перенося ведро за стремянкой вслед. Закончив побелку, рабочие поправили на видных местах щербатый паркет. Им стало жарко; они разделись по пояс — мускулистые, крепкие пареньки лет по двадцати. Они работали опрятно и бодро. Насвистывали песенки. А в окна ломилось яркое с морозом солнце, даже и смотреть на пареньков было весело — сама жизнь; возле них, помогая, ходила его жена, высохшая и страшная.
— Какие вы ловкие! — говорила им Сима.
— Какие здоровяки! — говорила Марина.
Марине захотелось помечтать. Или же на нее-просто накатило воодушевление:
— Здесь будет у тебя стоять фортепьяно. Да-да, именно здесь! Обожаю музыку. Обожаю играть вечерами.
Она простерла руки вверх. Голос ее зазвенел:
— …Приятно начать с маленькой сонаты. Негромко. Не спеша, да?.. Там-там-там-там. Там-там-там-там. И не слышно ни соседей, ни самолетов…
Сима улыбалась:
— Чудачка, Марина. Ну чудачка. Какое фортепьяно!
Марина была душой происходящего, она была как бы над всеми ими и царила — энергичная, пробудившаяся, поспевающая там и здесь, она вдруг цвела, хорошела, переходя из комнаты в комнату:
— Мальчики! Здесь вот заделайте щель тщательнее.
— Но паркета нет.
— А я вам припасла несколько паркетин — на совесть работайте, мальчики! На совесть!
Рабочие закончили и, насвистывая свои песенки, удалились. Женщины и Витька сели ужинать.
Игнатьев ушел.
— …Сложней всего женская душа в тридцать-тридцать, пять лет, ты согласен? Она уже знает слишком много о жизни, а прощать и понимать, как прощают и понимают сорокалетние, она еще не умеет.
— Что? — переспрашивал его Игнатьев, но слушать не слушал.
Игнатьев вспомнил состарившуюся шутку о том, как пьют и разговаривают о женщинах; когда-то она казалась смешной. Как в древней той шутке (что и потянуло, пьянея, ее вспомнить), у них с Шестоперовым было точное и согласное разделение труда: один пьет, другой о женщинах… как в раю. Надо сказать, Игнатьев впервые заметил, что теоретик не пьет; он мог бы заметить и раньше.
Игнатьев налил ему.
— Нет-нет, — быстро ответил и быстро же отодвинул стакан Шестоперов.
— Почему?
— Зачем мне пить? Водка старит человека. Водка уносит человека быстрее, чем что-либо.
Они помолчали.
А затем Шестоперов пояснил несколько винящимся голосом, как поясняют самое важное:
— Я не имею права быть изношенным… Когда-нибудь я буду ездить во всякие там командировки — за мной, возможно, будут ухаживать молоденькие женщины, а что же я?.. Нет-нет, сейчас я не имею права пить…
Он еще пояснил:
— Меня ждут молоденькие сибирячки или, допустим, уралочки. Меня, может быть, ждут юные француженки, итальянки — как же я могу себя тратить на водку, ты согласен?
Игнатьев вернулся домой совсем поздно: Марины, так славно сегодня потрудившейся, уже не было, а Сима и сынишка спали. Было тихо. «За полночь…» — подумал Игнатьев и, пьяный, не решился включить свет.
Покачиваясь, он стоял в темноте прихожей.
Не сориентировавшись или же забывшись, он втиснулся в комнату Симы; ботинки он снял и потому втиснулся сравнительно тихо. Он подошел ближе. Была луна — он видел лицо жены и видел ее тело под простыней, маленькое, как тельце ребенка. «Прогонит», — сообразил Игнатьев и, покачиваясь, вышел. Луна помогла: он только один раз налетел на стул.
Он пробрался на кухню и, чуя жажду, поставил чайник на огонь. Он включил свет. Он искал заварку, и тут фотографии вдруг нашлись сами собой — они лежали, как всегда, среди старых писем.