— Мертвая она, совсем как мертвая! — оповестил Ичан собравшихся односельчан.
— Ну, вот так оно! — отозвался кто-то из толпы.
Всем показалось это счастливым случаем и самим господом богом поданным знамением: почтальон именно сегодня утром принес ей письмо; подумалось, что, не случись этого, старая могла бы вполне отоспать весь свой вечный сон, и никто бы о ней не вспомнил. Теперь все оживились, словно бы желая возместить попусту пропавшее время. Стали договариваться, что надо делать. Горожане почувствовали себя обязанными — из некоторой солидарности — принять участие в погребении личности, принадлежавшей к видным людям и не имевшей близких (а может, и от изобилия свободного времени). Первой мыслью, их озарившей, была мысль о том, что нужно кому-нибудь послать телеграмму. Им представлялось, что без участия телеграфа смертный случай является как бы неполным; особенно пылко эту идею поддержали женщины. Однако Ичан с сомнением покачал головой — трудно было понять, отчего, но заметно было, что это ему не по душе; может, ему показалось, что это принадлежность католического обряда.
— Брось ты, братец, куда ты будешь телеграфировать! — отрезал он, махая рукой, словно это была очень трудоемкая операция, причем таким тоном, каким произносят поговорку «До бога высоко, до царя далеко».
— Но помилуйте, кому-то нужно сообщить, кого-то информировать…
— Но кого ж ты будешь информировать! Дочек — кто ж теперь знает, где они в этой неразберихе? Его, — (он имел в виду Милутина), — без толку: информируй что дурака, что бычка — все одно!
Деваться было некуда, пришлось горожанам принести в жертву идею телеграфной информации.
— Тогда надо было бы привезти попа, — настаивали они таким тоном, будто делали уступку.
— Ух! Давай теперь господь попа! Где ж ты его найдешь? Мы вот теперь уж почти три года и рожаем, и провожаем без попа — с тех пор как умер монах, старый Саватий.
В конце концов порешили позвать крестьянок, которые поддерживали с ней тесную связь, — тех, что оделяли ее капелькой молока, — чтоб они обмыли тело и обрядили покойницу.
Но и тут не все пошло гладко. Просто не верится, но во всем селе нельзя было найти ни одной подходящей женщины: одна как раз хлеб месила на обед работникам; другая подвернула ногу, да к тому ж и неопытна в подобных делах; третья отправилась в гости к родственникам в Подградину; а старая Митра «один черт знает куда уползла со своими индюшатами». Даже старуха Вайка не могла взяться за дело, потому что одолела ее такая лютая боль в желудке — «Один господь бог знает с чего!», — что она, вся скорчившись, стонала возле очага.
Во время этих переговоров и солнце стало клониться к западу; теперь ко всем прочим основаниям добавилось еще одно, самое главное: кто ж теперь пойдет, на ночь глядя! Так что пришлось отложить дело до завтра. Покойница и эту ночь провела за столом, с очками на носу, ножом в руке и кучкой зелени в подоле.
На другой день спозаранку Анита и Лизетта энергично взялись уговаривать Вайку (которой стало чуточку лучше) и Митру (которая вернулась со своими индюшатами) пойти с ними и под их наблюдением все сделать. В соответствии с указанием городских дам они одели покойницу в лучшее, что нашли; притащили из комнаты-склада большой стол, подложив под короткую ножку кирпич и кое-как его задрапировав (тут проявился вкус Аниты) подходящей материей. На столе расстелили рядно, на него положили тело. В две вазы, найденные в киоте, поставили по веточке розмарина, высаженного в палисаднике новой школы, в головах поставили икону святого Георгия с драконом из чемоданов крокодильей кожи, покровителя ее отца Тане Самарджии, и зажгли две желтые, военных лет свечки. Они занимались этим, когда вдруг зашелестела бумага; вздрогнув, женщины оглянулись — это упала открытка с изображением Патриархии, последняя весточка от дочери, капитанши из Белграда, полученная незадолго до начала войны, почти целых три года назад. Они усмотрели в этом нечто чрезвычайно странное, словно бы некое знамение; но сказать точно что́ не сумели бы. Вновь засунув открытку за стекло киота, женщины постояли в дверях и, окинув все прощальным взглядом, ушли.
Тем временем шьор Карло и Эрнесто с Ичаном приняли на себя мужскую часть погребальной церемонии. Морич с дочерью был в Задаре и должен был вернуться не раньше следующего дня, Голоба же они не позвали на помощь, поскольку надеяться на него, такого растерянного и дурного, не приходилось; кроме того, сомнительно было, что его отпустит жена.
И тут намучились вдоволь. Сперва не оказалось досок сколотить гроб. Еле-еле нашли на чердаке у попадьи неглубокий ящик, в котором в свое время привезли стекло, когда вставляли окна в «новой школе». Ичан взялся смастерить из этого ящика домовину; он со всех сторон обмерил, осмотрел его, молча покачивая головой.
— Не выйдет, миляга, — заметил кто-то из мужиков, расположившихся поблизости, покуривавших да поплевывавших.
— Не бойсь, выйдет, — пробурчал Ичан. В этом «не бойсь» заключалось решение всех трудностей.
Ичан приступил к делу. Ясное дело, бесплатно — кому платить за убогую! Однако понятие неоплачиваемости не включает в себя работу всухую. И при самой полной неоплачиваемости всегда найдется кто-нибудь или что-нибудь («школа», «кооператив», «община», «церковь»), в чью пользу, и в чью честь, или от чьего имени совершается работа, и тогда вполне естественно, что тот и поит работающего. Однако кто в этом, данном случае заказывает похороны? Кому польза от похорон несчастной? В подобном случае работать без платы, ну-ка, господа, помогай — он этого не боится. Но всухую работать — это, ей же богу, непорядок, и пусть говорят, что хотят! А кому поить? Ясное дело, селу, кому ж еще! Кто платит за потраву, виновника которой нет, кто попу его долю дает, кто платит за молебен против града — кто же, кроме села! А как ты наполнишь флягу от села, ежели село стоголово и безголово! Вследствие всего этого Ичан нацедил из собственной бочки полфляжки, добавив в другую половину воды. И со словами «Ну, упокой господь ее душу!» сделал первый глоток. Потом, поплевав на ладони, схватил пилу и, добавив еще «Господи, помогай», начал. По надписи «Осторожно! Не кантовать!» он несколько раз провел рубанком, но поскольку краска глубоко проникла в дерево, совсем ее уничтожить не удалось. Тогда ему пришло в голову, что доску с этой надписью нужно повернуть вовнутрь.
Около часу пополудни домовина была готова. Склонив набок голову, Ичан смотрел на нее, извлекая из рубанка лезвие — без единого слова самоодобрения; однако другие — те, что сидели у стенки и покуривали, — одобряли рук его дело: «Кому ж, как не ему!» То ли потому, что он не решился вовсе его переделать, то ли потому, что не удалось долгое дело затеять, Ичан ограничился тем, что укоротил ящик и несколько сузил, так что он в основном сохранил, в уменьшенном размере, форму и общий вид той упаковки, от которой произошел, и был похож на нее, как жеребенок на кобылу.
— Ну во-о-от, теперь обедать пора, — сказал он и, собрав инструмент, пошел домой.
— А когда хоронить будем? — в спину ему поинтересовался шьор Карло.
— Когда? А где телега, где лошади, где выкопана могила?
— Но все это можно сделать после полудня! — настаивал шьор Карло.
— Да-а-а… Где ж это так! Теперь день короткий, пока пообедаешь, не успел оглянуться — темно. И разговору не может быть, чтоб сегодня! Вот завтра — дело другое.
Горожанам скрепя сердце пришлось с ним согласиться. Чтобы как-то заполнить эту непредвиденно возникшую дыру во времени, Анита с Лизеттой подвигли мужчин и детей на прощание с попадьей путем прохода перед гробом; таким образом, всем не надо будет провожать на кладбище. Видошичам сообщили, что старая женщина умерла и что, если они хотят, могут прийти («Хотя такие, каковы они есть, такого внимания недостойны»). Голобы — следует признать — пришли сами, едва узнав о случившемся. Принимая во внимание молодежь — Лину и обоих младших Голобов, — дело вполне могло выглядеть прилично.