И девушка снова почувствовала страстную нежность к этому "старичку", который в самый опасный момент бородинской битвы сосал куриное крылышко.
- Нет! дальше от смерти! - вслух громко сказала она и поднялась с земли вся красная (она за бледностью давно уже не краснела).
В этот же вечер она уехала в гдавлую квартиру, в Леташевку. Кутузов помещался в простой крестьянской избе. Сильно билось сердце девушки, когда она, опрошенная ординарцем главнокомандующего, стояла в сенях избушки, занимаемой русским полководцем, и ждала возврата ординарца из самой избушки. Но вот дверь отворилась - маленькая такая, черная, низенькая дверца, - вышел ординарец, громко сказал: "Войдите" - и сердце, бившееся усиленно, разом упало... Хоть бежать - так впору!.. Она переступила через порог, ничего не видя и не помня, и остановилась как вкопанная: только теперь поняла она, какую дерзость сделала...
- Что тебе надобно, друг мой? - вдруг прозвучал над ее ухом добрый старческий голос.
Она подняла голову; глаза ее встретились с ласковым глазом старика, все лицо которого, казалось, говорило: "Бедный ребенок! и он ищет смерти! и его не пощадили!" Как очарованная, словно на образ, смотрела она без слов ла доброе лицо старика, и, вероятно, ее собственное лицо в этот момент было так наивно, так детски-глупо, что старик невольно улыбнулся.
- Что тебе, мой дружок? - сказал он еще ласковее, и девушке в его голосе послышалась такая ласкающая нота, как бы он говорил маленькому ребенку: "Агунюш-ки - агу, глупое дитятко".
- Я... я желал бы... иметь счастье быть ординарцем вашей светлости во все продолжение кампании и приехал просить вас об этой милости, отрапортовала она.
Вот тебе и на. Старик еще более улыбнулся... "Ну, можно ли сердиться на такого дурачка, можно ли взыскивать с этой глупой рожицы!" - говорило, казалось, старое доброе лицо... Ведь это совсем ребенок, даже усики ни одним волоском не пробиваются, а щеки и губы - совсем как у девочки...
- Какая же причина такой необыкновенной просьбы (старик, видимо, даже трунил над глупой рожицей просителя), а еще более способа, каким предлагаете ее, государь мой?
- Я!.. я не могу там оставаться... меня оскорбили... меня хотели расстрелять ни за что... А я этого не заслужил (она захлебывалась от своих слов)... Я родился и вырос в лагере, я любил военную службу со дня моего рождения, посвятил ей мою жизнь, готов пролить всю кровь мою, защищая пользы государя, которого чту, как Бога, и имея такой образ мыслей и репутацию храброго офицера, я не заслуживаю быть угрожаем смертью...
Она совсем захлебнулась и покраснела, как вареный рак, заметив выражение добродушной насмешливости на лице главнокомандующего при слове "храброго офицера". Она спохватилась.
- В прусскую кампанию, ваша светлость, - зачастила она, - все мои начальники так много и так единодушно хвалили мою смелость и даже сам Буксгевден назвал ее "беспримерною", что после этого всего я считаю себя в праве назваться храбрым, не опасаясь быть сочтенным за самохвала.
Кутузова, видимо, поразила эта речь. Он даже отступил назад.
- В прусскую кампанию! Да разве вы служили тогда? Который вам год? Я полагал, что вам не больше шестнадцати.
- Нет, ваша светлость, мне уж двадцать третий год... В прусскую кампанию я служил в конно-польском полку.
Кутузов как бы припоминал что-то. Лицо его вдруг стало серьезно.
- Как ваша фамилия? - поспешно переменил он тон.
- Александров, ваша светлость.
Слова эти произвели странное действие. Доброе лицо старика осветилось радостью, и он протянул вперед руки, как бы желая благословить девушку. Но он сделал не то - он обнял ее.
- Так ты Александров! - нежно говорил он, заглядывая ей в смущенное лицо и поворачивая его к свету. - Так это вы... Как я рад, что имею, наконец, удовольствие узнать вас лично! Я давно уже слышал об вас, давно... Останьтесь у меня, если вам угодно; мне очень приятно будет доставить вам некоторое отдохновение от тягости трудов военных.
Он, отойдя от нее, опять подходил к ней и клал на плечо руку, ласково оглядывая ее.
- Так это вы, - повторял он: - а! кто бы подумал!.. Рад, очень рад... А что касается до угрозы расстрелять вас, то вы напрасно приняли ее так близко к сердцу: это были пустые слова, сказанные в досаде.
Он остановился, отошел, снова подошел, хотел что-то спросить, но, услыхав шаги в сенцах, остановился.
- А! Александров, - повторил он как бы про себя. - А теперь вот что, дружок: подите к дежурному генералу Коновницыну и скаяште ему, что вы у меня бессменным ординарцем.
Девушка брякнула шпорами, отдала честь, повернулась и пошла. Взор старика следил за нею.
- Что это! вы хромаете? отчего?
Девушка опять вытянулась в струнку перед главнокомандующим. Грудь ее подымалась высоко, не по-мужски, и беленький Георгий трепетал на ней. Старик глядел на юного уланика с нежностью и сожалением.
- Вы не ранены?
- Ранен, но легко, ваша светлость: я получил контузию от ядра.
- Контузию от ядра! и вы не лечитесь! Сейчас скажите доктору, чтоб осмотрел вашу ногу.
Девушка сказала, что контузия очень легкая и что раненая нога почти не болит. "Говоря это, - пишет она в своем дневнике, - я лгала: нога моя болит жестоко и вся багровая".
Несколько дней спустя у нее записано в дневнике: "Лихорадка изнуряет меня. Я дрожу как осиновый лист. Меня посылают двадцать раз на день в разные места. На беду мою, Коновницын вспомнил, что я, быв у него на ординарцах, оказалась отличнейшим изо всех тогда бывших при нем. "А! здравствуйте, старый знакомый!" - сказал он, увидя меня на крыльце дома, занимаемого главнокомандующим, и с того дня не было уже мне покоя: куда только нужно послать скорее, Коновницын кричал: "Уланского ординарца ко мне!" - и бедный уланский ординарец носился, как бледный вампир, от одного полка к другому, а иногда из одного крыла армии к другому".
Это, как выражался Бурцев, "измена" его Алексапш своим товарищам наделала-таки беды: Бурцев запил в мертвую голову, бранил весь свет, лез к каждому с кулаками и вообще буянил так, что не знали даже, что с ним и делать. Иногда видели, как он издали грозил кулаком той избушке, в которой помещался главный штаб, бормоча: "Это они украли у нас Алексашу". А когда, бывало, проспится после нескольких дней безобразия, то непременно раздобудет где-нибудь бутылку сливок и смиренно тащит ее к "подлецу Алексаше".
Через несколько дней Кутузов велел позвать к себе Дурову. Она вошла, звякнула шпорами и вытянулась свечкой. Старик улыбнулся и быстро подошел к ней, так быстро, как только позволяли старые, развинченные ноги.
- Ну что, мой друг (он взял девушку за руку - рука была холодна, как у мертвеца), - покойнее у меня, чем в полку? Отдохнул ли ты? что твоя нога?
Она молчала, чувствуя, как холодная рука ее дрожит в теплой пухлой руке старика. Старик взял обе руки девушки, как бы стараясь отогреть их в своих руках.
- Что же, дружок, отдохнул?
- Нет, ваша светлость: нога болит, каждый день у меня лихорадка... я только по привычке держусь на седле, а сил у меня нет и за пятилетнего ребенка.
- Бедное дитя!
Старик притянул ее к столу и посадил на лавку.
- Бедное дитя! - повторил он, качая головой. - Ты, в самом деле, похудел и ужасно бледен... Это безбожно... Поезжай немедленно домой отдохни там, вылечись и приезжай обратно.
И вдруг, при этих словах, страх напал на сумасбродную девушку... Бросить все, отказаться от того, что она лелеяла в себе с детства, с чем срослась, сроднилась родством страданий...
- Ваша светлость! - В голосе ее дрожали слезы. - Как же я поеду, когда ни один человек теперь не оставляет армии?
- Что ж делать, дружок, - ты болен! Разве лучше будет, когда останешься где-нибудь в лазарете? Поезжай! Теперь мы стоим без дела, может быть, и долго еще будем стоять здесь.
Потом, взяв со стола одну бумагу и ткнув в нее пальцем, он как-то странно засмеялся.