— Я, Хыдыр, вырос на дворе у Кадир-аги, Все добро, которое он мне сделал, помню. Ну, ушел бы ты на моем месте?
— Пустое это, Халиль. Если когда-нибудь тебе втемяшится в голову мысль уйти, никто тебя не удержит. А советы давать или заставлять — бесполезно. Надо чтобы жизнь раскрыла тебе глаза, чтобы невмоготу стало, будто кол к горлу приперли, чтобы последняя капля переполнила чашу терпения, вот тогда ты уйдешь. И никто не сможет стать тебе поперек дороги. Это я точно знаю. А пока еще не пришло твое время.
— Никуда я не уйду.
— А я и не говорю, чтобы ты уходил. Как хочешь, так и поступай. Ни в чьи дела я не вмешиваюсь. Только не забывай и о завтрашнем дне. Годы идут, старость не за горами. Не ровен час заболеешь. Или вдруг захочется тебе обзавестись семьей? Верно я говорю?
— Почем я знаю?
— Мы, брат, люди. Понимаешь: лю-ди! А живем, как скоты. Спим в хлеву. Мало того, скотине прислуживаем. Верно я говорю? Какие же мы после этого люди! Когда-то и у нас был дом, виноградник, постель была. В общем, жили по-человечески, не то что сейчас. И в жизни, брат, мы знаем толк не хуже других, прожили бы ее как следует, будь у нас возможности.
— Ну что ты, Хыдыр! Разве можем мы жить, как они?
— Погоди! Скоро ты сам все поймешь, на собственном горьком опыте. Посмотрим тогда, сможет ли кто тебя здесь удержать. Придет время, и у тебя откроются глаза. Только надо ждать. Раньше времени зерно не прорастет… Ждать надо.
Они долго сидели так, не двигаясь. Перед глазами проносились мрачные воспоминания, пережитое… Неожиданно засвистел в свой свисток сторож Муса, и почти тотчас же, пошарив в темноте, их нащупал луч фонарика.
— Сулейман! Ты?
— Му-у-у-у! — промычал в ответ Хыдыр.
— Хыдыр? — спросил Муса.
— Му-у-у-у!
— Это ты, ты! Тебя-то я хорошо знаю. — Муса подошел ближе. — Так и есть. Когда же это вы появились?
— Лично я — тридцать два года назад, дядя Муса.
— Не смейся надо мной, сынок.
— Под вечер приехали, — ответил Халиль.
— Ты так шепелявишь, дядя Муса, что не понять, чего ты говоришь. Зубы надо вставить, — сказал Хыдыр, — тогда я тебя пойму.
— Хватит тебе шутить!
— Дядя Муса, — продолжал Хыдыр, — ты лучше скажи, чего людям от тебя надо. Знаешь, что про тебя болтают?
— Чего же еще болтают эти негодяи?
— Будто ты раз свистнешь, а после два часа спишь.
— Чушь несут. Сторожу я как положено: до самого утра хожу по деревне. Бывает, зуб на зуб не попадает от холода, а Муса все ходит и свистит.
— Будто ты не знаешь, какой у нас народ. Не приведи аллах на язык им попасться! Ладно бы еще говорили, что ты спишь, а то ведь жалуются, что храпишь больно громко.
— Это я храплю? Ну и врут, бессовестные! Да я не дышу, когда сплю. Ведь чего только не наплетут! И никто не задумается, есть ли в этой болтовне хоть крупица правды. Не слушай ты этих негодяев.
— Пусть себе болтают, дядя Муса, не переживай так. Скажи лучше, когда женишься.
— Пошли тебе аллах много деток! Это в мои-то годы?
— Так ведь все про это говорят.
Муса захихикал:
— Откуда на меня такое счастье свалится, откуда?
— А если бы свалилось, отказался бы?
— Как можно, родимый, от своего счастья отказываться?
— Вот и Шакал на днях свадьбу сыграет.
— Опомнись! Какой он тебе Шакал? Его теперь Львом величают. Неужто не слыхал? Да, был Шакалом — стал Львом…
— Когда же это?
— Нынче вечером Хасан-ага в кофейне объявил, что сделает из Шакала Льва.
— И сделает. С нашим умом его дел не понять.
Муса присел на корточки, поставив между ног винтовку.
— А винтовка у тебя что надо, системы «маузер»! Новая?
Муса рассмеялся, натянул веревку, служившую винтовке ремнем, и сказал:
— Какая там новая! Видишь, вместо ремня веревка болтается. За последние десять лет я из этой винтовки ни разу не пальнул. Недавно решил ее проверить, но выстрелить так и не удалось: патрон в патронник не вошел. Это старье, родные, все равно что пастуший рожок. Только про это никому ни слова, а то не миновать мне беды. Скажут, Муса непочтительно отзывается о казенном добре.
— Да про это и так все давным-давно знают.
— Знают? Кто знает?
— Все.
— Не может быть. Поклянись.
— Клянусь.
— Раз клянешься, значит, не врешь.
— Дети, и те про это болтают, дядя Муса.
— Да, брат, выходит, слова нельзя никому сказать. И куда только подевались настоящие мужчины? — Муса покачал головой и обратился к Халилю: — Видал, что творится?
— А знаешь, что еще болтают? Будто ты, когда нажимал на курок, с испугу глаза зажмурил, — не унимался Хыдыр.
— Совсем заврались.
— Так и говорят, я не выдумываю. Да, в деревне нашей, дядя Муса, совсем совесть потеряли.
— Неужели так и сказали, что зажмурился, а?
— Не только зажмурился, но еще и зубы стиснул.
— Ну и ну! Так ведь на весь мир ославят. Знаете Локмана, сына этой бедолаги Муаззез? Играл он как-то со своей сестричкой Миесэ, подбрасывал ее вверх. Подбрасывает и приговаривает: «Люблю Миесэ! Люблю Миесэ!» Так и зовут с тех пор Локмана: «Люблю Миесэ». Будто сговорились. И что им в этих словах? Твердят их да еще смеются.
— Повтори-ка, как говорят? — попросил Хыдыр.
— «Люблю Миесэ», говорят.
— Ну и дела!
— Ей-богу, так его и зовут. А Садыка, сына Кавалджи Хасана, знаете?
— Ну знаем, а что?
— Собрался как-то Садык пойти погулять, а отец ему: «Ты куды? Принеси-ка воды!» Люди слышали, вот теперь без конца и повторяют: «Ты куды? Принеси-ка воды!» А что в этих словах особенного?
Халиль с Хыдыром посмеивались.
— Вот она какая, наша деревня. Жил здесь один, Чандыр Мустафа звали, так тот вообще у людей с языка не сходил.
Хыдыр перестал улыбаться.
— Что, родной, за живое задело? — спросил Муса.
— Нет, дядя, — ответил Хыдыр, силясь улыбнуться.
— Ладно, ладно! Нечего от меня скрывать. Или ты думаешь, я ничего не знаю? Знаю, родной, все знаю. Что случится в деревне, мимо меня не пройдет.
Хыдыр опустил голову.
— Не надо про это, дядя, не растравляй душу.
— Почему это не надо? Увези ее — и делу конец!
— Прошу тебя, дядя, не говори про это.
— Ладно, ладно! — Муса полез в карман за свистком, свистнул несколько раз и сказал: — Это чтоб не подумали, будто Муса спит. Только не говори никому, а то опять на смех поднимут. Эх, друзья, сижу я с вами, сижу, а вы хоть бы сигареткой угостили. Как же это, а?
Хыдыр поспешно протянул Мусе пачку:
— Забыли мы, дядя. Не от жадности ведь. Ты уж не взыщи!
Муса взял сразу две сигареты.
— Одну про запас, — сказал он и повернулся к Халилю. — Ты, родной, словечко хотя бы вымолвил.
— О чем мне говорить, дядя?
— Ну, рассказал бы что-нибудь про армию. Мой сын как раз служит сейчас.
— Даст бог, и он скоро вернется.
— Доживу ли я до этого дня?
— Доживешь, дядя, непременно доживешь.
— Ох-ох! Бывало, как раз в это время года брал он свою борсую и ходил за зайцами.
— Не борсую, а борзую.
— А я что говорю? Я и говорю борсую.
— Борзую!
— Отстань! Как умею, так и говорю. Борсая — и все.
— Ладно, ладно. Пусть будет по-твоему, только не сердись.
— А ты меня не передразнивай!
— Что ты, дядя, разве ж я тебя передразниваю?
Муса стряхнул пепел с сигареты.
— Ну, — обратился он к Халилю, — службу ты отслужил, теперь жениться надо.
— Тебе не о чем больше говорить, дядя Муса?
— Ух ты! Или, может, стесняешься? Чего же тут стесняться? Ничего нет на свете лучше женитьбы! Ты на меня посмотри. Не ем, не пью — хочу скопить немного деньжат. А зачем? Да затем, чтобы моего Али женить, как только из армии вернется.
— Халилю еще рановато, — заметил Хыдыр.
— Чего там рановато! Самое время. Он и в армии отслужил.
Хыдыр призадумался.
— Ну, друзья, — сказал Муса вставая, — пойду-ка я в обход. — И зашагал прочь, свистя в свой свисток.
— У каждого, Халиль, свои заботы, — заговорил Хыдыр. — У Мусы — сын его, Али. Были бы у нас с тобой родители, они бы тоже о нас заботились.
— Не мучай ты себя, Хыдыр!
— А что мне мучиться?
— И то верно. Мучайся не мучайся — делу не поможешь. Главное — терпение. Подработаем, денег скопим и уведем твою Алие. Снимем домик, купим, что на первое время необходимо… За тебя, Хыдыр, я на смерть готов пойти. Я ведь теперь тебе самый верный друг. Рано или поздно, Алие будет твоей.
Хыдыр грустно усмехнулся:
— Скажем «аминь», что ли?
— Скажем, Хыдыр!
Глаза у Хыдыра заблестели, будто от слез. Поколебавшись, он сказал:
— Что-то я плохо соображаю. — И поднялся. Потом добавил. — На покой пора. В этом мире ничего мне больше не осталось. Хлеб, отпущенный на мою долю, я съел, воду — выпил. Рассчитывать больше не на что.
Все уже спали, когда пришел Али Осман.
— Сулейман! — окликнул он дремавшего сидя Сулеймана и легонько толкнул его в бок.
— Что?
— Спишь?
— Задремал.
Сулейман поднялся, протер глаза.
— Ты от Камбера пришел?
Али Осман кивнул.
— Ну что там? — зевая, спросил Сулейман.
— Да ничего хорошего.
— А всех хуже ребенку. Вот увидишь, Али Осман, не выдержит он у них. Ведь все в себе копит, каждое обидное слово.
— Камбер очень за него переживает. Никого у меня нет, говорит, кроме сына. А мы его вырастить как следует не можем, потому как мать свое же дитя не щадит.
— А в чем, собственно, ее вина, Али Осман? Она трудится не покладая рук, и днем и ночью.
— Ну а Камбер в чем провинился?
— Ей-богу не знаю. Но только между ними все время нелады. Вечно грызутся. И чего они между собой не поделили?
— Камбер во всем жену винит. Жалуется, что она его то и дело попрекает. У тебя, говорит, только и добра, что вшивое одеяло. Забирай его и проваливай!
— Да ну?
— То-то и оно. А хорошо так говорить?
— Чего же хорошего?
— Позвали они к себе Халиля и прямо за ужином чуть не передрались между собой.
— Вот это да! Про это я впервые слышу.
— Камбер со стыда готов провалиться. При госте, говорит, и то не удержалась, вконец меня опозорила. Говорит, а сам цигарку за цигаркой курит. Сколько лет мы с Камбером дружим, но таким я его еще ни разу не видел.
— Малого жалко. Он один за все страдает.
Али Осман залез на нары и, натягивая на себя волосяную попону, сказал:
— Спать пора. Завтра канаву будем рыть.
Сулейман закурил.
Уже за полночь, а Эмине все не спится. Прижавшись щекой к прохладной подушке, она думает о Халиле, пытаясь представить его себе, но никак не может. В памяти всплывают смутные очертания совершенно незнакомых ей лиц.