— Наверняка,— подтвердила она.— Ты должен помочь мне.
— Не понимаю...
— Я не могу иметь ребенка,— сухо сказала она.— Это слишком большой риск. Я, вероятно, не переживу этой войны.
— Ты что, с ума сошла?!
— Я прошу тебя помочь мне,— повторила она.— Если ты не хочешь, я сделаю все сама.
Конечно, я не отказал ей и неделю спустя проводил ее к одному коновалу, которого мне порекомендовали товарищи. Он принимал на Краковском Предместье и вовсе не делал секрета из своего нелегального в то время занятия: разве немцы могли иметь что-нибудь против умерщвления плода каких-то поляков? Это лишь облегчало их собственный труд. Тереза отправилась туда как на казнь. К счастью, в городе шли облавы, и нам пришлось добираться кружным путем, так что, когда мы уже оказались у цели, времени для траурных церемоний не осталось. Я просто не отдавал себе тогда отчета, каким психическим потрясением может оказаться аборт для девушки такого склада, как Тереза. Ее угнетенное состояние я принял за одну из форм женской истерии: в эпоху внезапных смертей удаление плода не могло казаться мне величайшей трагедией.
Коновал встретил нас радостной ухмылкой. Несмотря на то, что еще не пробил полдень, от него несло водкой. Когда я представил ему жену, он понимающе подмигнул мне и повел к себе отчаянно взглянувшую на меня Терезу. В приступе алкоголической эйфории он даже обнял ее за плечи. Хоть в данном случае я страдал за грехи покойного и все это не должно было бы волновать меня, я очень тяжело прожил последующие два часа. В голову мне приходили самые ужасные мысли, хотя люди, имевшие дело с хозяином этого дома, предупреждали меня, что он, как правило, оперирует в нетрезвом состоянии, но ему все чрезвычайно хорошо удается, о чем свидетельствует факт, что он богатеет и покупает под Варшавой один земельный участок за другим.
Я выскочил на улицу и начал кружить по городу без всякого смысла и цели, мысленно молясь всем святым, потому что перед глазами у меня неотступно стояла бледная как призрак Тереза. Время тянулось бесконечно, и я продолжал бегать по кругу: Краковское Предместье, Новый Свет, Ордынацкая, Коперника, Карася — рядом с прежним Польским театром, где теперь играли только для немцев «Веселую вдову», и, наконец, по Обозной снова до Краковского Предместья. Выскочив в очередной раз с Обозной, я лишь минуту спустя сообразил, что попал в самую гущу облавы: жандармы запихивали мужчин в фургон. Пути к отступлению не было, и я, не замедляя шага, прошел по опустевшему тротуару через кордон молодчиков из Баварии или восточной Пруссии, стоявших ко мне свиной. Никто не остановил меня — ведь Тереза нуждалась во мне! Вскоре мне удалось найти извозчика, которому я пообещал кучу денег, если он подождет нас, и подъехал к дому доктора.
Тот вышел ко мне в коридор со своей пьяной ухмылочкой на лице.
— Женушка еще лежит,— сообщил он.— Все прошло прекрасно, она большой молодец, поздравляю вас с такой красивой и изящной подругой. Но в будущем все-таки будьте поосторожнее и уж не вздумайте пользоваться нынешними презервативами. Это же эрзацы, они все лопаются! У меня из-за них руки от работы немеют…
Он засмеялся, а меня затошнило. Я сунул ему деньги, он ушел и через минуту вывел Терезу. Она была очень бледна и еле передвигала ноги. Я взял ее под руку, и мы сошли вниз, медленно ступая со ступеньки на ступеньку. В пролетке она полулежала, тупо глядя вдаль, а я держал ее за руку, и так мы проехали весь Новый Свет. Помню, шел густой снег, на самом углу Иерусалимских аллей вермахтовский «вандерер» сшиб рикшу с пассажиром и на мостовой лежали два трупа — жертвы гололедицы, неудачники военных времен, закончившие жизнь так нелепо... Тереза ничего этого не видела. Я поднял воротник ее пальтеца, чтобы ей не было холодно. Жандармы уже набили фургоны людьми и исчезли. Когда мы доехали до дома, я помог ей добраться до квартиры. Она заглянула в комнату матери, обычным голосом сказала (мать ни о чем знать не должна была!), что в городе уже все спокойно, и, наконец, дотащившись до своей комнаты, рухнула на тахту. Я немного посидел возле нее, но меня еще ждало множество встреч, так что надо было бежать дальше. Мы говорили только о делах, я приказал ей, как советовал коновал, лежать три дня в постели.
— Смотри, буду проверять ежедневно! — предупредил я.— Я не позволю тебе лишаться здоровья из-за…
Я не докончил фразы. Она молча посмотрела на меня, и я почувствовал, что благодаря этому чертову самаритянству очень выигрываю в ее глазах. Это был жалкий способ завоевания женщины, требующий невероятной терпеливости, самоотречения, подавления в себе естественных рефлексов, против чего бунтовала вся моя натура. К несчастью, я втюрился в Терезу по уши. Меня вдруг охватила злость.
— Спасибо тебе, Юрек,— сказала она, кладя свою руку на мою.
— Хуже нет связываться с девицами, у которых есть принципы! — проворчал я со злостью.— Обязательно вляпаешься в какую-нибудь идиотскую историю!
И, спустив таким образом с небес благородную драму Терезы, я с достоинством удалился. На следующий день я принес ей цветы, купленные на взятку, которую получил в парфюмерном магазине.
Несколько месяцев потребовалось Терезе, чтобы оправиться от перенесенного потрясения. А за это время произошли самые разные события, гестапо же, можно сказать, уже припирало нас к стенке. В апреле мне пришлось окончательно сбежать из дому и расстаться с финотделом. Меня предупредили о провале в последнюю минуту, и я ночевал по соседству с собственным домом, а гестапо в это время крушило там мебель и вытряхивало из мешочков крупу. Однако табурет с документами уцелел, как уцелели и ночник с радиоприемником, и бабушка, сидевшая в своем кресле гордая, исполненная презрения.
Я увидел ее в том же кресле, но лишь в 1946 году. Она была серьезно больна. «Вот и ты, внучек! — сказала бабушка, увидев меня после двух лет разлуки.— И как это тебя не застрелили?» — «Но ведь и вы, бабушка, пережили все это!» — ответил я. «Тьфу! — поморщилась она.— Стоило выживать, чтобы умереть от этих теперешних волнений! Да знаешь ли ты, сколько стоит нынче курица? Сто пятьдесят злотых!»
Гестапо забрало из альбома мою фотографию и показывало ее арестованным на Аллее Шуха, а на двери моей комнаты налепило бумажку с печатью: «Reichsministerium des Inners».
Пришлось немедленно сменить шкуру. Еще несколько месяцев назад я расстарался и достал себе целый комплект настоящих документов на другую фамилию. Процедура эта требовала времени: через доверенных лиц я получил в Черняковском приходе метрику на имя Збигнева Кравчинского. Этот Кравчинский был старше меня на год и погиб в сентябре тридцать девятого, а может быть, и жил где-нибудь вдали от Польши. С помощью наших людей в городском управлении я прописал этого Кравчинского (конечно, дата тоже была проставлена прошлогодняя) у моей далекой родственницы на Грохове, после чего, хоть и с некоторой дрожью в коленках, лично отнес в паспортное бюро его метрику, справку о прописке и заверенные фотографии. Спустя месяц я без всяких хлопот получил кеннкарту — фальшивую, ибо на имя Кравчинского, но настоящую, ибо выданную немцами. С помощью отца я раздобыл документы о том, что работаю монтером в фирме электроуслуг. Так что в течение некоторого времени у меня были два комплекта совершенно легальных, неоспоримо подлинных документов: один — на имя Ежи Бялецкого, другой — на Збигнева Кравчинского. И когда за Ежи Бялецким пришло гестапо, я на следующий же день, уничтожив его документы, влез в шкуру Кравчинского и поселился у своей родственницы, некой пожилой незамужней дамы, которая была в восторге от того, что в ее бедной событиями жизни появился молодой мужчина.
В то время мы копили оружие и боеприпасы, готовясь к последней схватке за свободу. Гестапо вскоре вынуждено было заняться собственными делами: его сотрудники теперь усиленно ломали голову, как бы, не прослыв дезертирами, смыться до прихода фронта, потому что польская земля уже горела у них под ногами, а мысль о Красной Армии лишала сна. В июле, перед самым покушением на Гитлера, вернулся домой отец Терезы, живые мощи, одно воспоминание о здоровом и веселом человеке. Господин Ульманн сдержал слово. К сожалению, я не смог даже поблагодарить его: за несколько месяцев до того его перевели на Восточный фронт, потому что от фронта уже не освобождали никакие связи. «Проваливаюсь во тьму»,— сказал он, уезжая, отцу. Оттуда он уже не вернулся.