— Мундир из полотна, винтовка из деревяшки, до­кументы нарисовали тушью,— пояснил он.— Когда столь­ко лет сидишь, от отчаяния можно сделать все.

Тереза украдкой поглядывала на Ромека, сопоставляя свое представление о нем с живым человеком. Дол­жно быть, она испытывала сейчас тяжелое потрясение: то, что до сих пор было идеей, долгом и достойным чести самопожертвованием, обернулось вдруг носом, гу­бами, ногой и, что хуже всего, мужчиной, который слишком долго постился. Я попытался представить себе мою любимую, мою Терезочку, эту монашку по призва­нию, в объятиях изголодавшегося самца… От ужаса кровь ударила мне в голову.

— Должен признаться, я был инициатором этого по­бега,— продолжал Ромек.— И обязан этим Терезе. Ее письма ободряли меня. Они не только поддерживали во мне жизнь, они не позволяли мне опуститься, поддаться лагерной депрессии. Я черпал в них силу, надежду, ве­ру, и мне было наплевать, что в обед нас кормили жид­ким супом или что нам дали слишком мало картошки на ужин. Когда меня одолевало малодушие, я вынимал ее письма, читал их от первого до последнего, и мне снова хотелось жить, действовать, бороться... Поэтому наш побег удался. Я стал играть в лагерном театре, чтобы все там подготовить для побега. Немецкий мундир я сделал из костюма Офелии.

— Да здравствует Шекспир, пан поручник! — вос­кликнул я с деланной веселостью.— А путешествие че­рез Германию?

— Заняло три недели,— ответил Ромек небрежным тоном, словно речь шла о безделице.— Из-за бомбежек поезда ходят нерегулярно.

В ответ на такую скромность мне оставалось лишь самому проявить как можно большую скромность: кис­ло улыбнувшись, оставить их вдвоем.

— Отведешь пана поручника к Сатане,— сухо распо­рядился я.— А он свяжет его с кем надо. Желаю успеха, пан поручник. Вы явились в горячую пору. Они пробуют раздавить нас.

— После бездействия в лагере — это живительная обстановка,— улыбнулся Ромек.— Я все еще не могу по­верить, что я уже здесь, с вами. Мне хотелось бы начать действовать как можно скорее.

— Вы покинули самое надежное убежище во всей гитлеровской империи,— сказал я.— В офицерских лаге­рях для военнопленных живут спокойно даже евреи.

— Именно поэтому я и уехал оттуда,— ответил он.— Там немцы соблюдают женевскую конвенцию, а здесь убивают всех подряд. Такая несправедливость невыно­сима!

Я написал заявку о выдаче Ромеку документов, условился с Терезой и вышел. В этот день жизнь каза­лась мне пустой, несмотря на то, что я беспрерывно что-то делал. Мой соперник был из числа людей-монолитов, а они всегда пробуждали во мне зависть. Служение Родине было для них понятием всеобъемлющим и не под­лежащим обсуждению: Родине следовало отдать даже жизнь и они никогда не проявляли страха, выполняли любой, даже самый безумный приказ, готовы были по собствен­ной инициативе совершить самый отчаянный, самый смелый поступок. Устремленные лишь к одной цели, они никогда не совершали подлостей и не позволяли себе поддаваться страху. Это было еще одно поколение пора­бощенного и угнетенного народа, который ради сохране­ния духа был вынужден провозгласить смерть на поле брани величайшим благом. Это были наследники Польши шляхетской, Польши романтической и Польши мучени­ческой, Польши-твердыни и Польши подавленных вос­станий. Недалекие в своих убеждениях, националисты поневоле, уверенные в духовном превосходстве поляков, они сражались за Польшу, образ которой вынесли из прочитанных книг. Это была Польша гусаров и девиц из дворянских гнездышек, Польша мазурки Домбровского и смерти князя Юзефа в водах Эльстера, Польша подхо­рунжих из «Ноябрьской ночи» и мелкопоместной шляхты, сложившей головы на берегах Немана во время январ­ского восстания. Целиком поглощенные идеей независи­мости, они не умели и не хотели видеть социальных про­блем, от которых, как они утверждали, несло миазмами востока: ведь их-то не притесняли, и голод им тоже в глаза не заглядывал.

Со дня приезда Ромека моя жизнь очень измени­лась. Работа в условиях конспирации развела нас в раз­ные стороны, и в следующий раз я увидел его лишь спустя несколько месяцев на одном из собраний, где бы­ло довольно много народу. Он весь так и светился энер­гией, желанием действовать. Терезу, однако, я видел по­чти ежедневно. Боясь, что Ромека могут искать у нее, мы перенесли наши деловые свидания из ее дома в дру­гое место. Но гестапо появилось в поисках беглеца не у нее, а у матери Ромека в Кельцах, и, конечно же, безрезультатно, поскольку он ни разу там даже не по­казал носа. Между мной и Терезой установился молча­ливый уговор — мы никогда не говорили о Ромеке.

И все же он как бы стоял между нами при каждой встрече. Я стал держаться неестественно, фальшиво, был постоянно раздражен. Мне было известно, что Те­реза встречается с ним. Но я продолжал утешать себя мыслью, что физическое присутствие чужого, по сути, человека положит конец этому плакатному самопожерт­вованию. В разговорах с ней я принял нарочито товари­щеский тон, перестал бросать на нее пылкие взоры и ни разу, даже случайно, не коснулся ее руки. И с радостью отмечал про себя, что Тереза перестала даже улы­баться.

Иногда я терзал себя, точно мазохист, пытаясь отга­дать, удалось ли Ромеку затянуть ее в постель. Что-что, а уж это ему полагалось по всем правилам сей благо­родной игры. И часто вечерами при мысли об их пере­плетенных телах кровь ударяла мне в голову. Он сни­мал где-то комнатку, и они, должно быть, вытворяли там бог знает что. Тереза, наверное, отдалась ему с блеском отчаяния в глазах и пошла на это, сжав зубы, будто отправлялась на бой, превращая это столь прият­ное обычно занятие в еще одну жертву на алтарь оте­чества. Я упорно гнал от себя мысль, что она могла бы полюбить его, да и весь вид ее ничем не напоминал счастливой девушки, переживающей медовый месяц.

Действительность доставляла нам все больше потрясений. Чем ближе был конец войны, тем острее разгора­лась борьба, тем больше становилось жертв. Каждое утро я вставал, отмечая со вздохом облегчения, что ночь прошла спокойно и возле дома не раздался скрип тор­мозящей машины. Каждый вечер я радовался, что про­жил еще один день. Это немного напоминало состояние человека, сраженного инфарктом и ожидающего смер­тельного исхода болезни: ежедневно утром ему кажется, что это произойдет именно сегодня, и он благодарит бога за каждый подаренный день. И хотя ему ясно, что удар наступит наверняка, в минуты хорошего настрое­ния он тешит себя иллюзией, что именно его-то судьба пощадит и ему удастся проскочить мимо, побыть в жи­вых по крайней мере еще один годик. А я был совер­шенно здоров и с отвращением отталкивал от себя всякую мысль о смерти.

Борьба со страхом требовала много усилий. Не по­дать виду, что он одолевает тебя и хотя бы внешне выглядеть как тот полковник, что погиб в сентябре тридцать девятого, защищая Круликарню, или как по­ручник Ромек, который без денег и документов пересек всю до отказа нашпигованную жандармами Германию с такой легкостью, с какой современные молодые люди путешествуют по Европе «автостопом». Если Тереза за­метит эту разницу между нами, я погиб! Когда все во­круг требует борьбы, девушка не может любить слабака и слюнтяя, даже если он обладает прекраснейшей ду­шой и незаурядными талантами. Я тоже чувствовал се­бя рожденным для высших целей (для каких именно, я еще не знал) и пробовал утешиться мыслью, что в ду­ховном отношении превосхожу этого монолита Ромека, взращенного только для борьбы, готового к внезапной смерти без каких-либо колебаний, этого благословенно­го простака, не знающего, что такое скептическая мысль и книги философов, подвергающих сомнению все и вся.

Таким образом, я дошел до гнусной попытки подкре­пить свою трусость философией. К сожалению, это по­могло немного. Варшава 1943 года даже и не снилась ни одному философу, а их произведения не давали.отве­та на главные вопросы: как пережить эту ежедневную резню? Какую занять позицию? Следовало, конечно, по­ложиться на свою интуицию и здравый смысл, и я ста­рался быть рыцарем без страха и упрека не только пе­ред Терезой, а это давалось мне с большим трудом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: