Я напряг всю силу воли, чтобы не схватить ее в объятия. Ее каблучки застучали по лестнице. Я выскочил за ней. Внизу уже дожидалась бабушка.

— И не стыдно вам среди бела дня отираться по углам с парнем?—воскликнула она.— Если война, так уж все дозволено? Стыда у вас нет?

Тереза в ужасе застыла. Я кинулся между ней и бабушкой.

— Замолчите, бабушка! — заорал я.— Вы же ничего не знаете!

— От вас самогонкой несет! — возмутилась бабушка и настороженно потянула носом —Содом и Гоморра! С утра пораньше!

— Насчет этого ничего не скажу, тяпнуть мы лю­бимі — нагло признал я.— Сегодня у меня день рожде­ния, бабушка.

Я обнял Терезу и поцеловал в щеку. Oна нe возра­жала, потому что этого требовали интересы дела.

— Еще раз желаю тебе всего самого лучшего, Юрек! — сказала она.

Я отворил ей дверь, и она выбежала на улицу. Эта девушка двигалась с необыкновенным изяществом.

— Если вы еще раз скажете ей что-нибудь подобное, я буду к ее приходу запирать вас на ключ.

— Ой, напугал! — фыркнула бабушка и ретировалась в столовую, притворив за собой дверь.

Я поднялся наверх и, войдя в ванную, подставил го­лову под струю холодной воды. День моего рождения начался невесело. Хуже всего было, когда людей хватали случайно или из-за их глупости. Альбин, наверное, шел по улице, мечтая или думая о своей Кристине, и угодил прямо жандармам в лапы. «В наше время нельзя влюбляться, мальчик!» — подумал я с иронией, потому что сам, если уж говорить о влюбленности, был в идиотском положении. Прошло четыре года со дня нашей первой встречи с Терезой, и я увяз в своей любви к ней по самые уши. Не всегда удавалось мне скрыть это чувство. Уже в 1940 году я завербовал ее в нашу организацию, она стала связной и теперь мы встреча­лись по нескольку раз в неделю.

Я ужасно страдал и напрасно искал противоядия в случайных связях. Не в силах справиться со своим чув­ством к Терезе, я обрек себя на девушек доступных и неинтересных. Первый такой роман я завел с дочерью продавщицы цветов на кладбище Повонзки, по-своему красивой восемнадцатилетней телкой. Она оказалась девицей и дело кончилось визгом в близлежащем лесоч­ке. Мне расхотелось женщин, по крайней мере, на год. О степени моего падения можно судить по истории с Зулей. Зуля была проституткой военного времени, с которой я познакомился в баре «Темпо» на Иерусалимских аллеях. Эта девятнадцатилетняя, очень изящная, хоть и мелкого сложения девчонка с хорошенькой вуль­гарной мордашкой не снимала с головы тюрбана из шарфа, даже когда на ней не было уже ничего осталь­ного, потому что немцы наголо обрили ее в тюрьме. Она разговаривала хриплым голосом старой пьяницы и, изо­бражая страсть, преувеличенно громко визжала. Вечер в ее обществе стоил сто пятьдесят злотых, и мы сложи­лись на него втроем, после чего воспользовались ее услугами в квартире одного из нас.

Это мрачное переживание стало для меня очищаю­щим потрясением. Но что было делать? Коснуться Тере­зы я не мог, хотя обостренный инстинкт влюбленного говорил мне, что она испытывает ко мне нечто большее, чем просто чувство дружбы. Увы, между нами была непреодолимая преграда: весной, накануне войны, Тере­за познакомилась с красавцем-подпоручником и влюби­лась в него первой, глупой любовью семнадцатилетней девчонки. Начались прогулки, дело дошло до объятий, признаний и поцелуев. Красавец приезжал к ней из Модлина. За неделю до начала войны она видела его в последний раз: он отправился со своей частью на за­падную границу. Она оплакивала его но ночам, пока он не прислал письмо из лагеря военнопленных. В восторге от того, что он не погиб, она излила ему в ответном письме все свои любовные и патриотические чувства. Те­реза была уверена, что он вернется к ней через год.

Между тем уже подходил к концу четвертый год их переписки (Тереза регулярно посылала ему и посылки), однако о конце разлуки все еще приходилось только мечтать. В обычных условиях время справилось бы и не с таким чувством, но моя Тереза держалась твердых принципов, не казавшихся тогда ни старомодными, ни смешными. Девичья влюбленность в херувимчика-офицерика давно уже уступала место благородному са­мопожертвованию. Бедного пленного, брошенного в ба­рак, обреченного на невыносимое бездействие, жившего только от одного ее письма до другого, не спускавшего глаз с ее фотографии, обидеть было невозможно; она не могла не только бросить его, но и изменить ему. Такая подлость смертельно ранила бы его, а ее до конца дней наполнила бы презрением к самой себе.

Я со злостью разглядывал фотографию, стоявшую, как знамя, у ее тахты, где был изображен улыбающийся болван. Она говорила, что этот Ромек играет в лагер­ном театре Офелию. И ее вовсе не смешила, а трогала эта попытка любой ценой быть активным. Я ничего не мог с этим поделать. Даже если бы я вдруг обрел дока­зательства того, что лагерная жизнь превратила этого красавчика в педераста, я все равно нe сказал бы ей ни слова. Долгое время я боролся с желанием написать ему (письма отравлялись на специальном бланке, кото­рый выдавался военнопленным каждые две недели: на одной половинке писали они, на другой разрешалось пи­сать ответ. Бланк, однако, нетрудно было купить на чер­ном рынке) и придумывал по вечерам убедительные до­воды. Он должен вернуть ей свободу, написать черным по белому, что уже не любит ее, что детская любовь не  должна сломать ей жизнь только потому, что он ока­зался в плену, что нынче не те времена и у жизни свои права, что я сделаю ее счастливой и мы оба будем мо­литься за него и так далее и тому подобное. К сожале­нию, я не мог послать такого письма, ибо навсегда потерял бы Терезу, узнай она хоть что-нибудь. Таким обра­ми, я продолжал пребывать в дурацком положении, но хоть я и бесился, хоть и кипел от злости, страдая и стеная, возмущаясь и злопыхательствуя, я не только уважал Терезу, но и восхищался такой романтической личностью и, может, потому любил ее еще больше, еще сильнее.

Я прилег, чтобы, поспав, избавиться от самогонного угара. К сожалению, тревога и раздражение не дали мне уснуть. Поэтому я встал и занялся уничтожением деловых бумаг, которые спускал в унитаз. Я часто де­лал это у себя на службе, стараясь внести в дела как можно больший беспорядок. Перспектива контроля со стороны доктора Гуфского меня совершенно не беспоко­ила — война ведь близилась к победному концу! Когда я выбежал из дому, была половина первого. На трам­вайной остановке я увидал своего школьного приятеля Земовита, он как раз выходил из трамвая. Как и вся наша школьная компания, он тоже состоял в организа­ции, но, будучи подхорунжим-артиллеристом, действо­вал в другой группе.

— Привет, старик! — улыбнулся он.— Чего это ты так летишь? Тише едешь, дальше будешь, разве не знаешь?

— Да у меня маленькая неприятность случилась,— ответил я в том же шутливом тоне. Впрочем, мы все так разговаривали друг с другом.— А что ты купил в горо­де? Икру или устриц?

— Духи Гэрлена,— пояснил он.— Собираюсь на именины к одной знакомой.

— Желаю успеха! — воскликнул я, вскочив в трамвай.

Земовит изящно помахал мне и пошел своей дорогой. Я мог бы дать голову на отсечение, что в свертке, кото­рый он нес, был пистолет или пластик, но Земовит нико­гда не признался бы в этом.

В эту пору трамваи ходили довольно пустые. Я остался стоять на площадке, чтобы внимательно сле­дить за улицей: в последнее время уличные облавы участились, и я чувствовал себя как окруженный охот­никами олень; многое зависело от моего слуха, обоня­ния и быстроты ног. Среди руин гетто слышались взры­вы. Это сносили остатки домов, сгоревших во время вос­стания. По протянутой сюда узкоколейке эсэсовцы вы­возили железные балки, металлический лом и вообще все, что могло для чего-нибудь сгодиться. На этот раз я беспрепятственно доехал до угла Маршалковской и Иерусалимских аллей. Чуть подальше, не доходя улицы Видок, в ряду одноэтажных магазинчиков помещалась кондитерская, где продавались пирожные — талантли­вые произведения пани Стефании и ее помощниц. Эти необыкновенно вкусные пирожные по шести злотых штука привлекали сюда толпы лакомок. Право, ремес­ленное кондитерское искусство никогда уже больше не достигло в Варшаве таких высот. Войдя в магазинчик, я заказал «каймак» и «мокко», а потом забился в угол, где стоя жевал пирожные и дожидался, пока из конди­терской уйдут покупатели. Хозяйка, крашеная блондинка в летах, не обращала на меня ни малейшего внима­ния. Когда наконец две последние девочки, проглотив по пяти пирожных, вышли, мурлыкая от счастья, я подо­шел к пани Стефании.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: