— А ваша любимая книжка эта? — Она коснулась титульного листа «Бестии».
— Чем вы намерены заниматься в жизни? — спросил я вместо ответа.
Она взглянула на меня с некоторым удивлением.
— Ну и любопытны же вы! Зачем вам это знать?
— Это самый главный вопрос!
— А вы что хотите делать?
— Жить как можно веселее,— убежденно сказал я.
— И все?
— Влюбляться до потери сознания…
— Ну, это уже лучше. А еще что?
— Делать что-нибудь интересное...
— Например?
— У меня нет способностей к математике.
— Наверно, у вас богатый папенька.
— Откуда вы знаете?
— Уж больно нагло разговариваете.
— Папенька меня бросил.
— И правильно сделал. Наверное, сейчас горят его дома…
— Возможно. А ваш отец?
— Работает на почте. Сейчас по приказу властей эвакуировался.
— Ай-яй-яй, бросил свою единственную дочурку!
— Откуда вы знаете, что я единственная?
— Уж больно дерзко разговариваете.
— А-а-а...
— Ну, вот мы немножко и познакомились.— Поборов робость, я протянул ей руку. Она быстро спрятала свою.
— Познакомиться познакомились, но не настолько близко,— заметила она.— И, пожалуйста, не растаскивайте книг. Они еще пригодятся после войны.
— Я всякий раз возвращаю все книги до единой,— вежливо ответил я.— Давай перейдем на.«ты»?
— Ладно. Это будет мой вклад в оборону. Ведь у наших солдат настроение должно быть отличное: бодрое, боевое.
— И бросаться в бой они должны с именем любимой на устах.
— Меня зовут Тереза.
— А меня Юрек, то бишь Ежи. Пожалуй, я возьму сегодня почитать что-нибудь эдакое, возвеличивающее, что облагородит меня. Может, что-нибудь из Сенкевича, ну, к примеру, «Огнем и мечом»?
Я направился прямо к нужной полке: что и где стояло в этой библиотеке, я знал уже наизусть. Взяв книгу, я сообщил:
— Мне пора. У меня сегодня ночное дежурство, а завтра, после полудня, я приду опять.
— Опять за книжками?!
— Нет, к тебе. В гости,— прошептал я и подошел к ней. Она резко отпрянула от меня и попятилась к двери.
— Не бойся, Терезочка, я очень робкий,— вполне искренне сказал я: было ясно, что к этой девушке не применим ни один из тех хваленых мальчишечьих приемов, какими якобы легко достигаются любовные победы: надо, мол, наброситься на нее с жаркими мужскими поцелуями, сжать в объятиях, сорвать с нее одежду... и т. д.
Я наклонился и поцеловал ей руку, а в ответ почувствовал легкое теплое пожатие. Я вышел, неся книгу гордо, как рыцари носили платочек дамы сердца. На следующий день мне не удалось ее увидеть, вокруг все рвалось и горело, и мы с вагоновожатым, оставшись вдвоем, целый день беспрерывно носились по улицам. Встретились мы с Терезой лишь в среду, 27 сентября, уже после объявления о капитуляции Варшавы, когда я принес ей несколько полевых аппаратов, чтобы она спрятала их от немцев. Но тогда мы оба были очень печальны и думали только о поражении. Она отвернулась от меня, чтобы скрыть слезы, я прикоснулся к ее плечу, и мы сидели оба застывшие, исполненные отчаяния.
Но вернемся ко дню моего рождения.
Придя из библиотеки в наш дом напротив, я застал вагоновожатого и слесаря на месте.
— Панове, пожалуйте на роскошный ужин,— сказал я.
Мы уселись в моем новом кабинете. При виде целой банки консервированной ветчины у моих гостей заблестели глаза. Слесарь открыл банку штыком, и мы разлили «выборову». Воцарилось веселое настроение.
— Говорят, англичане в пух и прах Берлин разбомбили,— начал, как всегда, с новостей вагоновожатый.— А чехи взорвали военный завод.
— Зато нам божья матерь посылает дивизион архангелов,— язвительно добавил слесарь.— Это все, конечно, ни хрена нам не поможет. Но мы должны держаться до последнего. Зачем это надо, чтобы во всяких странах говорили, будто Польша сдалась через неделю!
— В пятницу четыре недели будет,— заметил вагоновожатый.— Мало времени прошло. И до пятницы еще целых пять дней…
— Мы должны продержаться как можно дольше,— вмешался я.,— Мы же даем союзникам возможность подготовиться к сражениям.
— Я так понимаю, что мы сейчас только за одно свое доброе имя воюем,— сказал слесарь.— Чем больше нас на этом костре изжарится, тем больше про нас трубить будут, когда войну выиграют. Кумекаете, братцы?
— Ты что ж, все улицы могилами изрыть хочешь? — ужаснулся вагоновожатый.
— Тебя-то я, как полагается, на кладбище похороню,— пообещал слесарь.
— Ишь ты какой! Это еще неизвестно, кто кого похоронит,— возмутился вагоновожатый.
— В таком разе давай жребий тянуть,— предложил слесарь и вытащил спички.
— И не думайте! Этого не хватало! — заорал я.— Сегодня день моего рождения!
— За твое здоровье, Юрек! — сказал слесарь и, подняв кружку, выпил водку.— Ты, конечно, барчук и маменькин сынок балованный, птичьим молочком вспоенный, но все ж таки мозги у тебя жиром не заплыли. Как подрастешь, поймешь кой-чего, так что будь здоров и расти большой. Таким, как ты, везет. И ты обязательно всех нас похоронишь, потому что ты самый младший.
— Ни хрена подобного! — воскликнул я.
— Давай об заклад? — быстренько предложил слесарь.
— Я насчет жизни ни на какой заклад не согласен,— вмешался вагоновожатый.— У меня двое ребят, и не дай бог беду какую накликать. Трамваи всегда нужны будут.
— Трамваи погибают на баррикадах,— рассмеялся я и разлил остаток водки по кружкам.
За окном стемнело. Надо было переходить в подвал, поскольку нечем было занавесить окна. Взрывы мерно ухали, к этому было легче привыкнуть, и я уже не испытывал страха.
— Мастерскую-то мою начисто разбомбило, а механика убило,— пожаловался слесарь.— И почему это нам так крепко под зад дают?
— Не знаешь разве, что к чему? — спросил вагоновожатый.
Мы замолчали. Не хотелось ругать правительство, смывшееся в Лондон. Поражение было таким неожиданным и наступило так быстро, что наши головы не успели осмыслить происходящее, мы были угнетены своим унижением и испытывали острое чувство ненависти. Падение с вершин победоносного патриотизма на дно поражения ошеломило и оглушило нас.
— Не о чем тут говорить,— сам себе ответил вагоновожатый.
Я очень полюбил их, вагоновожатого и слесаря, и они полюбили меня, молокососа и маменькиного сынка. В течение всего времени, пока мы вместе воевали, я старался заслужить их уважение и подавлял в себе страх столь успешно, что они, пожалуй, считали меня отважным. Нас теперь объединяло нечто, заставлявшее забыть о разнице в возрасте, культурном уровне или происхождении.
— За нашу встречу после победы! — предложил я. Слесарь скептически поморщился, но выпил одним духом и закусил сардинкой. Это был его последний ужин.
— Бедные мы муравьишки, под какой же мы железный сапог угодили! — грустно улыбнулся он.— Пан подхорунжий, это как, до конца сожрать можно или же на завтра чего оставлять будем?
— На завтра ничего оставлять не будем,— ответил я.— И вообще, не будем думать про завтра.
Мы все съели и выпили, а так как близилось время моего дежурства, я спустился в подвал. Вагоновожатый и слесарь тоже спустились вместе со мной и улеглись в углу, обсуждая что-то вполголоса. Я знал, что они говорят при мне не все, но с этим уже ничего нельзя было поделать. Я сел за пульт. Работали все линии.
Я углубился в чтение ночных приказов командира. Это было свидетельство печали и нищеты: «Время 01.00, батарее номер два обстрелять четырьмя снарядами район Марек», «Время 03.15, батарее номер один обстрелять пятью снарядами район Зомбек...».
За всю ночь нам предстояло выпустить пятнадцать снарядов, получив в ответ тысячу или больше. Нельзя было сказать, что мы ведем обстрел вражеских позиций, наша стрельба походила скорее на сигнализацию, говорившую немцам: «Наши батареи не дремлют, а если бы у нас еще были и боеприпасы, мы бы не позволили вам разлеживаться так спокойно тут же рядом с нами». К сожалению, у нас не было ни боеприпасов, ни какой-либо надежды на них.