Вытер кровь, оделся, прихватил селезня и понес ружье спрятать где-нибудь, а рябчик фыр-р-р-р-р с одного дерева на другое в вершину. Я прицелился в сидячего наугад, не веря в удачу — темно в лесу становилось, мушку еле-еле видно. Выстрелил, а рябчик прошабарчал по сучьям и шлеп под ноги… Я от радости и вовсе места не находил. Шутка сказать: селезня и рябчика нес отцу. Переехал реку, загнув рябчику голову под крыло, сунул его через прореху в штанину, а селезня спрятал в лодке под сиденье. Это на случай, если кто появился у нашей избушки и слышал выстрелы. Пусть видит, что я не только без ружья, а и без добычи — не я стрелял в лесу.
Как ни хорошо, а в школу надо было идти. За день раньше отец отпустил меня домой собраться, в бане помыться.
Дома переночевал, после полудня отправился с котомкой в Ивкино, чтобы рано утром выйти в Таборы мимо Кривого озера. В котомке я нес голенище от сапога, из которого решил сшить сумку под книги и тетради. Голенища уже не один год на чердаке валялись — головок-то не достать было, чтобы сапоги сшить.
Отец с телятами уже из леса пришел, когда я заявился. Он тут же собрался и домой на ночь ушел. Сказал, что за продуктами, придет утром рано, чтобы я ждал его и телят на пастбище до его прихода не выпускал.
Оставшись в избушке один, я, не откладывая дело в долгий ящик, сразу зажег коптилку и начал кроить сумку. Дратва и шило у нас всегда водились на полке над окнами во всю длину стены. Дело пошло споро, и я решил не ложиться спать, пока не сошью. Многие в школу с самодельными кожаными сумками ходили, а мы, куреневские, вечно в руках таскали книги и тетради. Мать нам с Колей двумя годами раньше сшила сумки из старых холстин, но мы ни разу не пользовали их — стыдно было, ровно пастух какой с торбой или нищий. Это когда в младших классах учились, на такую сумку внимание не обращали, все равно было, а с пятого класса мы себя уже большими считали, даже на девчат поглядывали. Попробуй напяль на кого холщовую сумку — со стыда сгорит.
Телята в загоне лежали и жевали жвачку, отчего на некоторых язычки боталов шоркались о края и слабо, еле слышно шушукались. Вокруг избушки, в лесу, на реке глубокая тишина. Хоть и не водилось крючка на двери нашей избушки, а я не боялся один ночевать — привык, не раз бывало. Только когда Кроля вспомнил, жутковато стало. Но его бояться нечего — арестован. Только если сбежит, тогда мне несдобровать.
Долго я шил. Даже глаза от коптилки устали, дратвой в наколотые дырки все хуже попадал, пальцы острием шила нонакалывал. Сколько уже было времени, я не знал — часов не держали, а по своей тени ночью не определишь — нет солнца. Видно, дело к полночи подходило.
Вдруг мне показалось, где-то далеко в лесу человек крикнул. Я прислушался — тишина кругом. Продолжал шить сумку, а уши навострил… Вроде еще ухнуло в лесу, не сосед ли балует? Но нет, филин жил в стороне согры, а этот голос донесся вовсе с другой стороны — от Красного яра. Я вышел в темень за избушку, прислушался — никаких звуков. Вернулся в избушку и только сел за шитье, а в стороне Красного яра вроде кто-то песню под землей затянул… И снова тишина. Да такая мертвая, затаенная, что даже слышно было, как внизу в реке рыбешка плеснется. И что за чертовщина? Не могло же мне показаться.
Долго тишина не нарушалась в лесу. Потом вдруг совсем рядом песня понеслась. Вышел из избушки и понял: кто-то на теге едет — телега тарахтит, голос не один, а два-три… Когда подвода была уже близко, я узнал лошадей: коренник Жбанчик, пристяжная — Кубик. Значит, наши, куреневские, приехали, начальство. Я вернулся в дом, не закрыв двери, и сел за шитье сумки с таким видом, будто ничего и не произошло. Зашли, поздоровались: комендант Чикурев, худощавый в своей защитной форме, при нагане, Белогурский и молодой колхозный ветеринар Мишук Егоров. Все налегке, по-летнему.
— А, старый знакомый! Бог на помочь! — громко, с улыбкой сказал комендант, увидев меня за работой. — А где отец?
— Домой за продуктами ушел, в бане помыться, — ответил я, не отрывая от сумки глаз и недоумевая, что их занесло по бездорожью в такую позднюю пору.
— Где ваше ружье? — нестрого спросил Чикурев.
— У нас нет никакого ружья, — невозмутимо соврал я. — И не было никогда.
— Рассказывай мне. А кто здесь из ружья палит? — не поверил мне он и стал обыскивать избушку. Поднял коптилку и осмотрел полку над окнами, заглянул на нары, под постель, под лавки, провел рукой по низу столешницы, проверил половицы.
— Откуда мне знать, кто палит? Может, охотники.
— «О-хот-ни-ки»! — врастяжку передразнил меня комендант, обшаривая глазами стены. — Передай отцу, если правда ружье держите, пусть лучше сам принесет. Иначе хуже будет, если мы найдем — боком оно выйдет.
«Жди, передам, как бы не так, — подумал я про себя. — Мне оно еще будущим летом пригодится». Я уже причислил себя к племени охотников и не мыслил дальше жить в лесу без ружья. Теперь буду с нетерпением ждать следующую весну.
Все они пить хотели. Чикурев поднял с полу в углу туесок с молоком, которое я принес отцу из дому, выдернул тугую крышку и через борт напился, за ним Егоров. А Белогурский не стал молоко пить, ковшиком почерпнул воду из ведра. Понимал он, что хоть две коровы у нас, а свежее молоко здесь редко видели. Из дома не наносишься — не близкий свет. А если и принесешь — тут же и скиснет. Простоквашей с картошкой и солью ели. Но мне не жалко было молоко — пей. Я в душе радовался, что ружья им не найти. Оно в лесу в глубоком дупле стояло. Сам прятал на зиму, густо смазав тележной мазью.
Так и уехали они ни с чем по никудышной дороге, в самую ночную темень. А я закончил шить сумку и уснул непробудным сном. Когда проснулся, уже солнце за рекой из-за вершин сосен выкатилось. Нужно было спешить, осенние дни и так короткие.
«Вот бы напрямик с Ивкино в Таборы махнуть», — думалось мне не раз во время моих путешествий в школу.
Такая уж натура у пастуха, что ему непременно надо знать все уголки леса. А тот, за рекой в сторону Таборов, неизведанный нами край лесов и болот, оставался загадкой. Но я догадывался, что одному, да еще без компаса, можно не одни сутки пробродить по тайге, пока к Таборам выйдешь.
Пастух — любопытный человек. Если попалась на глаза в тайге даже старая-престарая, заросшая тропинка, ему обязательно надо докопаться, откуда и куда она шла, зачем по ней люди ходили? Идет возле болота, а сам размышляет: что там за ним? Может, выпаса добрые, или гривы, или чистые места под покос? И понесет его через все болото, разузнает, разведает и успокоится.
ПРОЩАЙ, ШКОЛА, ПРОЩАЙ, ДЕТСТВО
Та, последняя для нас, семиклассников, таборинская зима, с морозами и метелями, тоже незаметно пробежала.
Любимым развлечением в ту зиму были танцы. Мне все хотелось с Паней потанцевать, но стеснялся пригласить. Она уже не училась, а работала старшей пионервожатой, подолгу бывала в школе, но по-прежнему не обращала на меня никакого внимания. «Если бы она знала, что творилось в моей груди из-за нее, она, может, и полюбила бы меня», — думалось мне не раз. Но высказаться ей, объясниться — у меня, лесного парнишки, не хватало смелости. А если обсмеет меня, да еще расскажет всем — со стыда сгоришь. Так я и не набрался смелости ни поговорить с Паней, ни пригласить ее на танцах. Только весной на подоконнике с чувством на мандолине играл, когда она домой шла.
С приходом весны я затосковал по Ивкино, по ружью, ждавшему меня там в дупле осины. А жить нам, общежитским, труднее стало: хлеба после уроков не купишь в магазине — торговали им с перебоями. А если и купишь, то пока выкарабкаешься из давки в очереди, буханку так расплющат, что на блин походит.
Я сел да и написал про это в газету «Колхозные ребята». Приехал из газеты корреспондент с проверкой, и на третий день в школе буфет открыли. Уж чего-чего, а хлеба в нем для нас всегда хватало. И еще бутерброды с повидлом продавались, чай сладкий и пирожки даже. Только денег не водилось у нас вкусное покупать.