Утром отец сварил целое ведро ухи — сплошные щучьи куски, топором рубленные. Это он с расчетом на гостей столько сварил. В то воскресенье должны были прийти кое-кто из куреневцев на свои покосы, а отцу захотелось показать себя гостеприимным хозяином. Так и получилось. Всю щуку в тот день съели, а в поселке слух пустили, как нам хорошо живется в Ивкино — рыбы невпроед, ведрами уху варим.
Все наши покосы притыкались к реке, ниже избушки. Как начался сенокос, отец и Коля пропадали там дотемна, приходили уставшими. Я тоже каждый день в обед, пока телята в конюшне пережидали жару, спешил к ним на помощь: косить или грести. Так отцом велено было. Мы враз гнали три прокоса, заметно лысела лужайка от трех литовок. Гнаться за ними мне нелегко было, ясно дело, но и отставать не хотелось — тянулся из последних сил. Я косил маленькой литовкой, Коля средней, отец — самой длинной.
Наш отец в литовках хорошо разбирался, покупал только самые бриткие, если было из чего выбрать, и чтобы полотно не мягкое было, а то на первых же прокосах жало загнется об пенек, корягу или сук какой в траве. Он определял качество литовки по звуку металла, по весу, по отзывчивости на магнит.
Обязательно прогонит иголку по всей длине литовки у буртика, хукнет на полотно и наблюдает, как отпотевает ее бок. Свои литовки он считал средними по бриткости и все вспоминал, какая «шикарная» литовка была у него когда-то. Как надорвал ее в двух местах, с той поры лет десять подряд не встречал такой ни у кого.
— Разве это литовки? Вот та была — сама косила, — говорил он часто на покосе, когда речь заходила, чья из наших лучше. Ему не давала покоя чья-то литовка, которую он прошлым летом в руках держал в деревне Кузнецово. В одно утро он до рассвета отправился в Кузнецово с мыслью во что бы то ни стало купить ту литовку. Вернулся к вечеру с ней, замотанной мешком и обвязанной мочалом, а с лица весь вечер улыбка не сходила от радости. За литовку пообещал, а после отдал самую крупную овцу с ягненком.
Косил он ею все лето и не мог нарадоваться. А мне в моих руках она не показалась: длинная, тяжелая, цеплялась за все, пяткой траву вместе с землей выхватывала. Видно, не по мне была. А точнее — я не по ней еще был. Свою я после каждого прокоса воткну концом косья под кочку, раз-раз ее оселком — и готово, подправил. А на отцовскую литовку длины рук не хватало, чтобы поточить одним махом от пятки до носка. Из-за этого и палец отхватить недолго.
Рано утром мы с Колей еще досыпали ночь, а отец уже за дверями молотком литовки отбивал: тюк-тюк-тюк на все Ивкино. Нас он тоже научил литовки отбивать или, как он говорил, косы клепать. Я в тот первый раз, как промазал, да молотком по большому пальцу — ноготь сошел после. А одну маломальскую литовку лопотухой сделал — выше жала сильно ударил, а она в том месте вздулась и потом лопотала, когда косили. Сготовив на костре завтрак и отбив литовки, отец заходил в избушку и привычно произносил: «Пора вставать». А вставать вовсе не хотелось, спать бы да спать еще, если бы по-доброму, веки срастались.
Позавтракав, мы с восходом солнца расходились: я с телятами в лес, отец на покос, а Коля обегал места, где обитали наши свиньи, и спешил к отцу косить или грести сено. За Красным яром он застал в старом шалаше свинью с только что появившимися на свет поросятками. Она с такой ярой злостью на него чмыхнула, что он пулей летел от шалаша. И еще увидел, как одна супоросая свинья с брюхом до земли несла в зубах в заросли сухой мох на постель — пороситься собралась. Заметила его и айда уходить глубже в чащу. Он догнал ее, схватил палку и, замахиваясь, собрался гнать пороситься к избушке. А она как кинется на него: убирайся, мол, не мешай, не мельтеши тут. За деревом спасся, уже на дерево готов был махнуть, если бы она не отступила. Шел за ней на расстоянии и все покрикивал, покрикивал, палкой замахивался, да так и догнал до избушки. Она как влетела в сарай, так сразу набок и давай поросят рожать, как блины печь.
Косить я любил, особенно по росе или после дождя. А грести, таскать копны, метать — терпеть не мог. Подхватишь навильник сухого до хруста сена, а оно тебе в волосы, за воротник, в рукава, за пазуху. Колется, режет. А жарища стоит, воздух как мертвый — не колыхнется, парит, ровно в бане — весь потом исходишь. Полреки воды выпьешь за лето, пока косишь и гребешь, нос не раз облезет.
Скинул бы рубашку, так пауты жгут голое тело, а маек тогда не только у нас, а и в районных магазинах не было. Их только городские носили. Но не жаловался я, что не нравится метать или грести, — отец мог худое подумать обо мне. Старался из последних сил, из последнего терпения. Ведь понимал же, что от нас с Колей самих зависело: обуемся, оденемся мы с ним в эту зиму или нет, две коровы будет у нас или одна. Если две, то лишнее масло на продажу пойдет, деньги в семье заведутся. Будет на что купить посудину какую, валенки отцу скатать, матери галоши к чесанкам купить. С нижним бельем все обносились. Ни одного полушубка в доме. Отец зимой как станет раздеваться с дороги, как зачнет с себя снимать верхнее — кочан капусты, да и только, сто одежек на нем от мороза. Славку тоже надо было обуть, одеть ладом — ему ведь в школу, в первый класс.
Для меня отец и вилы поменьше сделал. У него этих деревянных вил полно в лесу еще с весны заготовлено было. Высмотрит березку трехрогую, срубит ее, лишнее отбросит, кору снимет, распорками рога разопрет, лыком стянет концы, как ему надо, и поставит тут же под дерево — засыхай. А когда все высохнут, соберет их и на чердак избушки закинет до поры, когда потребуются себе или людям.
Косить луговую траву нелегко. Она густющая, высокая, не больно широко захватишь, а захватишь — литовку не протянешь. Зато валки кошенины толстые, есть что грести. Чтобы они поскорее высохли, мы на обратном заходе на следующий прокос разбивали их, разбрасывали концом косья.
Мы косили лужок за рекой, сразу за Большим омутом. Отец присел под березой в тени закурить, а мы с Колей улеглись на кошенину возле него. Вдруг на той стороне реки на краю высокого соснового мыса, который упирался в Большой омут, как заорет медведь. Обернулись, а он со злостью какую-то корягу швырнул вниз. Сам небольшой: то ли муравейник, то ли молодой еще вовсе.
— А, сосед. Заходи в гости, Миша! — крикнул ему отец. Но тот приглашение не принял, навострил уши, повел мордой да как фыркнет, как плюнет в нас и бежать наутек.
— Поди, муравьи надоели, за рыбой пришел, — сказал Коля, не отрывая глаз от того места на мысу, где стоял медведь.
Мы примечали, что в наших ивкинских местах живет медведь. Все муравейники расшевелены, его следы в грязи у реки видели, телята однажды, как очумелые, из леса к избушке примчались, перепуганные. Я не проходил ни один муравейник, не понюхав муравьиного спирта. Брызну ртом слюну на муравейник и тут же подставлю ладонь, а в ответ на нее тоже брызги летят, но муравьиные. Поднесешь ладонь к носу, а в ноздри так и бьет, ровно нашатырем. Я все муравейники в округе знал и по ним видел, когда медведь похаживал возле нас. Выходило, что мы с ним одними муравейниками пользовались.
Но я не боялся его, потому что знал: боится медведь запаха человека. И еще отец как-то сказал, что, судя по следам от лап, он маленький. Мне даже хотелось подружиться с Мишкой. Я верил, что если мы с ним встретимся, то Мишка сам увидит, что я ему только добра желаю, хочу дружить с ним и готов кормить его, ухаживать за ним каждый день неотступно, вместе телят пасти.
Нам медведь не мешал, телят и свиней не трогал: или звона боталов на телятах боялся, или вообще какой-то боязливый был, вовсе молодой еще, без матери, поди, остался и один рос. Он надолго пропадал, потом объявлялся, судя по муравейникам. А как дал стрекача тогда от нас на покосе — и вовсе исчез. Но после выяснилось, что он в согру вверх по реке сошел на кедровые орехи.
В тот день из-за медведя я чуть палец себе не отхватил литовкой. Направляя оселком ее жало, оглянулся на тот сосновый мыс: не вернулся ли Мишка. А литовка хвать поперек пальца, до белой кости мясо развалила. Отец назвал меня разиней, приложил к ране листья какой-то травы, обмотал палец и часть руки тут же содранным лыком и протянул мне литовку: на, мол, коси, рана ерундовая. А мне было думалось, что он меня с такой раной на много дней от сенокоса освободит. Побаливал палец, а покосил еще, пока не подошло время идти выпускать телят.